дом леви
кабинет бзикиатрии
кафедра зависимологии
гостиный твор
дело в шляпе
гипнотарий
гостиная
форум
ВОТ
Главная площадь Levi Street
twitter ЖЖ ВКонтакте Facebook Мой Мир
КниГид
парк влюбленных
художественная галерея
академия фортунологии
детский дворик
рассылочная
смехотарий
избранное
почта
о книгах

объявления

об улице


Levi Street / До полной гибели всерьез

 

До полной гибели всерьез

Восемнадцатая глава



Лидия Яковлевна Гинзбург писала об особом мужестве стариков, знающих, что им недолго осталось жить. Я не сомневаюсь в ее искренности. Но сам я этого не чувствую. Мужества требует болезнь, иногда в молодости, Зинаида Миркина, столкнулась с этим в двадцать два года. И не смерть ее пугала, а необходимость жить, год за годом, под непрерывной пыткой. Болезнь создает духу препятствия, через которые очень трудно пробиться, и тут действительно нужно и мужество, и воля. А старость – это просто вечер. Если вечер ясный и солнце играет на листьях – мысленно танцуешь вместе со светом, и все равно – семь тебе лет или семьдесят семь.
          Мне кажется, что Лидия Яковлевна Гинзбург придавала слишком большое значение времени, бегущему из прошлого в будущее, почти не задерживаясь в настоящем. Молодость надеется на будущее. У старости эта игрушка отнята. Но реально и для старых, и для юных есть только настоящее. Реально то, что есть сейчас. Голова не болит, светит солнце, на письменном столе лист белой бумаги... Старость мне это дает. А в юности я не знал, что с собой делать, скучал. Безумства резвые гремушки меня не захватывали. Захватывали порывы творчества, но они приходили очень редко. Потом в мою жизнь вмешалась война, лагерь, любовь, я отложил философию на двадцать лет и просто жил, вживался в плоть жизни... Но к юности, к школьным и студенческим годам мне даже не хотелось бы вернуться.
          Догэн, проповедовавший в Японии XIII в., писал: неправильно говорить, что полено сгорело и осталась зола. Полностью есть только полено в его поленности, огонь в его огненности и зола в ее зольности. Движение времени уводит в сторону от того, что мы, европейцы, называем вечностью, а на Востоке зовут недвойственностью. Реально только вечное теперь. Настоящее ближе к вечности, чем прошлое и будущее. Мгновение ближе, чем день и час.
          Ум Лидии Яковлевны, сохранявший поразительную ясность до самого последнего года ее жизни, Догэн назвал бы помраченным. Этот ум был прикован к стреле времени и не достигал мгновения, проезжал через мгновения, не останавливаясь.
Впрочем, действительно ли никогда не достигал? Совсем не достигал? Разве поэты, которых Лидия Яковлевна любила, не давали ей, в иные минуты, сознания минутной силы,
Забвения печальной смерти?
Важны не знаки разных культур, а глубина погружения в поток, смывающий время. В стихах Мандельштама есть вечный миг:
Звук осторожный и глухой
Плода, сорвавшегося с древа...
О. Мандельштам

Это такое же вслушивание в тишину, как у Басё:
Старый пруд.
Прыгнула в воду лягушка.
Всплеск в тишине.

До того как я научился читать книгу гор и вод, моим молитвенником была поэзия, и подлинные отношения с людьми складывались при чтении стихов (Тютчев, Блок, Мандельштам, Цветаева, Рильке), – слушая ноктюрны Шопена и фуги Баха или стоя перед «Чайками над Темзой» Клода Моне.
          Очень трудно сказать, где проходит грань между «забвением печальной смерти» и осознанным парением над страхом. Но и в свободном полете над страхом есть страх. Что-то самое страшное всегда есть. Я даже думаю, что без этого самого страшного, без вызова тьмы не было бы радости духовного взлета, радости творчества. Я иногда представляю себе приближение к Богу как вечное сжигание вечной тьмы. Для меня самое страшное – темная бездна, в которой тонет творчество, тонет, не оставляя следа. Это был кошмар моей юности – бездна пространства, времени и материи, в которую проваливаются все люди и все культуры. Об этом писали много раз, начиная с Паскаля. Тут загадка, которую нельзя решить умом, и смена миросозерцания ничего не решает. Неверующие боятся (как Левин у Толстого) бессмыслицы, в которой обречена раствориться личность. Верующие боятся антихриста, дьявола, ада.
Евгению Трубецкому казалось, что невыносимая бессмыслица – это вечный круговорот, повторение одного и того же, как в муках Тантала или на каторжных работах. Он не заметил, что бессознательно подбирал примеры на одно правило: повторение конечного, внутренне пустого. Но вечное блаженство – тоже кружение, кружение в бесконечном, кружение в Боге, кружение, в котором есть невозмутимый внутренний покой, как в иконе Троицы, вдохновившей Флоренского на его удивительные слова: «Есть Троица Рублева, следовательно, есть Бог».
          На повторах, на ритме основаны и музыка, и стих, и красота храмов. Нас утомляют хрущевские пятиэтажки, но там повторение стандартных спичечных коробок, навязывание мертвого стандарта, а повторение листьев, повторение еловых лап, повторение колонн и аркад захватывает.

Сад шумящий, лес огромный.
Шорох, шепот, птичий свист.
Нет, не хоры, нет, не сонмы...
Здесь любой листок – солист.
З.М.

Повторяется неповторимое, подтверждается индивидуальность каждого листа, дерева, волны. Этим ритм отличается от механического такта. Адское повторение отрицает индивидуальность, райское – увековечивает ее. Музыка Баха кажется однообразной тому, кто слушает, а не вслушивается (и слушает вполуха). То же с восходами и закатами, с волнами моря. Я видел по крайней мере тысячу закатов, и в каждом можно было открыть новое. Если не открывал – это моя вина, а не Создателя.
          Повтор – испытание на внутреннюю наполненность. То, что внутренне бесконечно, бесконечно раскрывается, и никакие повторы не могут его исчерпать. Постоянная погоня за новым – проклятие Дон Жуана, он ни разу не взглянул вглубь женской души и не был захвачен бесконечностью женственного. Трубецкой цитирует карамазовского черта, уставшего от повтора одной и той же человеческой комедии, но Богу не надоедают Его повторы. Он кружится, вместе со всеми избранными, вокруг своей собственной бесконечной глубины, и там, где есть эта глубина, есть смысл. Бессмыслица нас настигает только на поверхности, оторванной от глубины, – там, где атом, называемый смыслом, окружен пустотой, и мы вечно теряем этот смысл и барахтаемся в пустоте.
Художник может тысячу раз рисовать морские волны, поэт – повторять, не повторяясь, одни и те же мотивы:
Я повторяю, повторяю
И облака, и лес, и скалы.
Просторы без конца и края,
Узор без края и начала...
З.М.

Святой Силуан не уставал повторять одну и ту же Иисусову молитву. Но заставьте это делать школьника – и молитва через пять минут будет ему в тягость. То же в мирской любви. Если любовь потерялась, выветрилась, инерция близости встает поперек горла. Половое чувство, оставшись в одиночестве, оттеснив назад всё остальное, превращает мужчину и женщину в кобеля и суку, а потом приходит отвращение к себе самим. Но это вовсе не необходимость, не что-то вроде закона тяжести. Любящие ложатся спать вместе 365 раз в году и каждый раз с любовью. Музыка осязания и молитва осязания на старости лет другая, чем в юности, но она остается музыкой и молитвой. И никакие годы здесь ничего не изменяют.
          Страх смерти связан не с годами, а с мыслью о жизни как движении, которое обрывается в пропасть. Толстой испытал «арзамасский страх» сравнительно молодым; Паскаль – еще моложе; Бубер - в 14 лет. Страшно потерять полено в его поленности и себя как каплю, единую с океаном, потерять чувство целостной вечности. Вечное кружение грешников в аду? Но это кружение душ, оторванных от Бога, вечность невечности, ибо подлинная вечность – только в Боге. Если ты вытолкнут из священного танца, ты в смерти (хотя физически еще жив). А если вошел в ритм – ты снова ожил, как бы ни изношено тело, сколько бы ни оставалось жить.
          Да, возразят мне, – но мысль о скорой смерти печалит. Девушки не устают смеяться, старухи – ворчать. Ворчат, потому что щенячья радость кончилась, а до веселия духа не дошли, не сумели дойти. Для радостной старости надо много собрать, пока старость еще не пришла. Тогда все твои сокровища с тобой. Слабеют руки и ноги, выпадают зубы, падает способность видеть, но способность созерцания может расти и расти. Чем слабее чувственная радость жизни, тем больше простора для радости созерцания. Больной Мышкин это угадал, понял, и к нему пришел «главный ум». Если вы не угадали, не поняли, не сумели – никто не виноват, кроме вас. Ни Хрущев, ни Брежнев мне не помешали, и нынешний хаос не может мне помешать.
          Старость меньше обольщается, яснее видит зло – но может взглянуть поглубже, к источнику творчества, где зло сгорает. Творческая радость иная, чем радость футболиста, забившего гол. В творческой радости есть сопротивление злу, которое она сжигает, сопротивление болезни и смерти. И всё это радость. Чистая радость весной. Радость сквозь грусть – осенью. Радость сквозь боль, сквозь муку... Характер радости зависит от вызова жизни. Но творчество всегда радость.
Здесь я подошел к порогу, через который трудно переступить. Я могу пройти сквозь свое личное горе, я должен, по крайней мере, попытаться топить его в Божьем творчестве. Я два месяца умирал вместе с Ирой, но не старался продлить это состояние, затянуть его на годы, до конца дней, или ускорить свой конец (меня тянуло к этому). Я воскрес из своей духовной смерти вместе с памятью об Ире. Но должен ли я топить в Божьем свете Освенцим? Колыму? Вправе ли я поставить эти провалы бытия в ряд с другими, древними, которые не пошатнули Божьего порядка?
          Что значит личное горе? Разве оно не может стать знаком космической катастрофы? Разве не падало небо на землю, когда умирала Ира? Разве Гамлет не сказал своей матери: ты сделала белейшее чернейшим (всё белейшее, весь строй космоса)? И разве для Бога есть разница – один человек или миллион?
Если горе Иова можно потопить в божественном творческом порыве, то и горе лагерей уничтожения. Перед бесконечностью все числа равны.
          И что значит – потопить? Забыть? Но я никогда не забуду раскрытую могилу, в которую превратились поля к северо-западу от Сталинграда. Я не отключаю телевизор, когда показывают убитых детей. Я набираю это горе в свою душу – и топлю его в молитве, в созерцании. Не как чужое, а как свое горе.
XX век – не первый, когда совершалось неслыханное. Для Арджуны неслыханной была битва на поле Куру . Он и минуты не выдержал, когда Кришна дал ему взглянуть на побоище сразу, сжав сотни убийств в один поток трупов, низвергавшихся в бездну. А потом всё потонуло в свете – «ярче тысячи солнц» – когда Кришна открыл ему свой божественный лик.
          Мне кажется, что теоретики абсурда пережили Колыму, Освенцим и Хиросиму не острее моего. Я говорю не о Шаламове или Визеле, а о теоретиках, о философах постмодернизма. С одним таким теоретиком мы сидели на одном лагпункте. То, что он описывает как кошмар, для меня потонуло в белых ночах. Абсурд всегда был и всегда будет, но он никогда не исчерпывал бытие. Это один из его поворотов, один из вечно повторяющихся взглядов на круговорот событий, где смысл и бессмыслица танцуют в обнимку. То, что произошло с Иовом, – такой же абсурд, как Освенцим. Бог пришел Иову на помощь, и праведник встал со своего гноища. Бог пришел на помощь Максимилиану Кольбе, и святой Максимилиан перешагнул через Освенцим. Это не обвинение великим страдальцам, не получившим благодати. Я бы, наверное, погиб на Колыме и отношусь с искренним уважением к Шалимову, который сумел в аду сохранить творческую волю и, выйдя, передал свой опыт ада. Но мой опыт чистилища тоже подлинный, и он не зачеркивается никаким другим. Я и с войны пришел только с несколькими дырками – и смотрю на поле Куру уцелевшими глазами. Я признаю, что слепота ослепших – это тоже взгляд, но не думаю, что он во всем глубже моего взгляда.
          Я много лет живу рядом с человеком, который непосредственно, не в уме, а во всем теле несет бессмыслицу ничем не заслуженного страдания. И этот человек – Зинаида Миркина – каждую весну пишет стихи, кипящие радостью:


От полноты души в сей мир пробился лист
И лес зашелестел весенней легкой кроной,
От полноты души – внезапный птичий свист
И проблеск золотой в листве густозеленой.
О Боже, как цветы и травы хороши!
Как соловей поет и как смеются дети!
Ты создал этот мир от полноты души
И просишь всей душой на этот мир ответить.



Я свидетель, что эти стихи рождались действительно от полноты души, и не в одиночку, а целыми гроздьями - в весну 1992 г. и в любую весну:
О чем же ангелы поют?
О том, что Бог ни там, ни тут.
О том, что в мире ничего
Не может удержать Его.
И тот, кто в Нем, и тот, кто с Ним,
Непобедим, неуловим,
И весел так, как вешний дух,
Как тополиный белый пух,
Как тот новорожденный лист,
Как соловей, что так речист,
Что даже ангелам самим
Непросто состязаться с ним.

Христианство, ушедшее из природы в историю, возвращается у Миркиной в природу, прислушивается к шуму моря и трепету деревьев, к пению птиц:
Православье... Право славить,
Славить правильно Творца.
Только кто промолвить вправе,
Что навек и до конца
Прав? Что правду Божью зная,
В самом деле служит ей ?
Разве иволга лесная,
Разве только соловей?

Проше всего повторить: «И все это были подобья»... Но нет, это не подобья, это не отклики природы на человеческое чувство. Напротив, подобьем становится чувство поэта, откликнувшееся на ликованье весны, на откровение Бога в свете, на взрыв божественных энергий:
Ликованье, ликованье
Голосов весенних!
Это внутренне знанье,
Внутреннее зренье...
Это воздыманье вала
Через все пределы.
Жизнь сама себя познала
И взахлеб запела...

          В стихах Миркиной важен не год, а время года: весна складывается с весной, осень с осенью. Поэт отождествляет себя с «календарем природы» (как назвал это Пришвин) больше, чем с корчами истории и судорогами своего больного тела. Оно никуда не девается со своими «стягиваниями», но душа их мгновенно забывает, переполненная радостью «щенячьей» весенней зелени. Страдание и сострадание не решаются нарушить священного действа весны. Они ждут осени, скорбного праздника желтых и красных листьев, летящих на землю, и обнаженных веток, сквозь которые в сад врывается простор неба. Тогда «цветет торжественная боль» (Мандельштам), скорбная радость Чаконы, сметавшей напевы весны, радость освобождения духа из плоти, радость Симеона: «ныне отпущаеши раба Твоего, Владыка».
I
Рябины гроздь уже красна,
И самый воздух плодоносит.
В нем вызревает тишина. –
Так подступает к сердцу осень.
И Бог срывает, не спеша,
Свой плод в еще зеленой кроне,
И затаенная душа
Как бы лежит в его ладони...
II
Чуть позже, не сейчас, потом
Заполыхают ветки сада
И лист, метая за листом,
На землю станет тихо падать.
И душу всю проймет ожог,
Заворожит пожар березы.
И будет светом плакать Бог,
А мы – ловить Господни слезы.
И омываться в тех слезах
И становиться на колени,
За весь свой шум, за весь свой страх
У тишины прося прощенье.

Я не выбирал стихи по их художественному достоинству. Мне хотелось показать другое: превосходство времени года над историческим временем и личной судьбой, превосходство дня над временем года и часа над днем. Полено живет в его поленности, огонь в его огненности и зола в ее зольности. Так в стихах 1992 года, попавшихся под руку, и в любом годовом цикле. Весна будит в душе ликованье, умиранье года и умиранье дня раскрывает другой пласт души. Возраст в обоих случаях ничего не значит:

Час умиранmя – это час,
Когда душа в Господней длани.
Не отводи недвижных глаз
От медленного умиранья!

Не отворачивай лица
И ни на что уже не сетуй.
Пройди час смерти до конца
Вослед за уходящим светом...

Это не тварная смерть с ее муками, а смерть мистическая, смерть тварного в твари, освобождение образа и подобия Бога:
Свободен в мире только тот,
Кто неизменно
Себя на волю отдает
Творцу вселенной.

Кто сердце настежь растворил,
Раздвинул своды –
Да обретет податель сил
Во мне свободу!

В далеком небе след зари
Нежнее пуха.
Да будет вольно там, внутри,
Святому Духу!

Да будет Он парить в тиши
В родной Пустыне
И во все стороны Души
Крыла раскинет!

В круговороте богоявленья осень и закат не уступают восходу и весне, последняя любовь – первой. Прочное бытие лета и зимы, кажущиеся остановки кружения размыты. Лето – продолжение весны или накопление осени; зима – весна света. Я упоминал слова Пришвина, но они к поэзии Миркиной не совсем подходят. У нее, собственно, не календарь природы, а календарь откровений Бога в природе, немое богословие, которое стихи озвучивают. И весь этот хоровод духа – радость сквозь скорбь. Горе врывается в этот круг как история - священная история или грубая история нашего времени. Авраам, Исаак, Иов, Блудный Сын, Иисус уже несут в себе самих готовность потопить страдание в творческой радости Бога. Труднее, когда вся тяжесть духовной борьбы ложится на плечи, лишенные библейских доспехов:

Ну что же, раз пришло, то заходи –
Огромное, косматое, лихое...
Мне надо уместить тебя в груди
Со всем твоим звериным диким воем,

Чудовищное горе. Время игр
Давно прошло. Померкли небылицы.
В мой дом ворвался разъяренный тигр,
И с этим тигром я должна ужиться.

Выталкивать нельзя, иначе съест
И ближнего, и дальнего соседа –
Всех, кто беспечно лепится окрест
И ничего о нем не хочет ведать...
Не вытолкнуть, но и не продохнуть.
О если бы судьба сняла излишки!
Что значит всё вмещающая грудь,
Придется мне узнать не понаслышке.

Нельзя выталкивать, нельзя забывать то, что врывается с экрана телевизора (тогда это были Бендеры). В какой-то миг муза не поет, а кричит. Но эти прорывы не зачеркивают воли к внутренней тишине и творческой радости, рожденной в тишине. Неверно, что после Освенцима нельзя писать стихов. Можно и нужно. Стихи помогли Шаламову выжить на Колыме – он об этом писал Пастернаку. И после Колымы сам писал стихи, классически сдержанные стихи о Севере. Я не думаю, что вся правда о Колыме была в «Колымских рассказах». Правда была и в этих стихах. И одна правда уравновешивала другую.
          У Гроссмана в «Жизни и судьбе» есть замечательный персонаж Иконников, который сперва потерял веру в Бога, а потом снова ее нашел. Вторую веру ему принесла деревенская женщина, пожалевшая немца. Меня больше убеждает другое: тишина горных хребтов в час зари. Неужели могучий дух, создавший этот венец света над застывшим порывом вверх, этот поток красоты, не способен смыть след грязи и крови? Встреча света с формой вызывает внутренний свет, и встречаясь с внутренней формой, этот свет делает личность творческой. А там все равно, что творить. Можно и дрова колоть. Никогда не забуду Пан Юня:
Как это удивительно! Как это сверхъестественно и чудесно!
Я таскаю воду, я подношу дрова!

          Я до сорока лет не понимал, что можно вглядываться в обыкновенный древесный ствол, облитый вечерним светом, как в «Чаек над Темзой» или «Возвращение блудного сына». Я этому научился, глядя, как рядом со мной рождались стихи.

Все было так обыкновенно
И вдруг – ожог!
Собрался свет со всей Вселенной
В один пучок.
О, Господи, для сердца слишком,
Отбавь огня!
Твоя невиданная вспышка
Прожгла меня.
Кто рану жгучую остудит ?
Весь мир иссяк.
В единый миг твое «Да будет!»
Пронзает мрак.
С небес обрушилась лавина.
Преграды нет.
В дрожащей капельке единой
Вселенский свет!
Так вот что значит откровенье:
Творящий вихрь.
В душе единственной – скрещенье
Всех душ живых.

____________________________________________________

*Поле битвы, на котором Кришна беседовал с Арджуной.

Читать далее




Rambler's
Top100


левиртуальная улица • ВЛАДИМИРА ЛЕВИ • писателя, врача, психолога

Владимир Львович Леви © 2001 - 2024
Дизайн: И. Гончаренко
Рисунки: Владимир Леви
Административная поддержка сайта осуществляется IT-студией "SoftTime"

Rambler's Top100