дом леви
кабинет бзикиатрии
кафедра зависимологии
гостиный твор
дело в шляпе
гипнотарий
гостиная
форум
ВОТ
Главная площадь Levi Street
twitter ЖЖ ВКонтакте Facebook Мой Мир
КниГид
парк влюбленных
художественная галерея
академия фортунологии
детский дворик
рассылочная
смехотарий
избранное
почта
о книгах

объявления

об улице

Levi Street / Гостиный Твор / Гости / Григорий Померанц / Два начала века

 

Два начала века


к списку эссе

Два начала века



Расползание зоны



Тема эта, сперва поманившая, вскоре напугала меня: очень уж много наплывало разношерстного материала. Один из друзей подсказал образ: в прошлом начале – воздвижение башен, в нынешнем – крушение башен. В самом деле, рубеж XIX и XX веков – переход к строительству высотных зданий: Эйфелева башня, небоскребы Нью-Йорка. А самое ошеломляющее событие последних лет – падение башен 11 сентября.

Это не значит, что в начале XX века ничто не рушилось. Шаталось многое. Предчувствием краха жили русские поэты-символисты. Но то были предчувствия. И даже революция 1905–1907 годов – предчувствие, понятое семью одинокими авторами “Вех”, лишь предчувствие надвигавшихся потрясений. Русская провинция воспринимала признаки декаданса, то есть упадка, как очередной курьез моды:

…Все в новом декадентском стиле,
Дешево, мило и практично…


Довоенное время в целом всплывало в разговоре как мирное время. В это мирное время все было устойчиво и дешево. Французы его назвали прекрасной эпохой (belle еpoque). Потом оно стало восприниматься как затянувшийся конец XIX века, до настоящего ХХ (как сказала Ахматова). И Пастернак назвал переломную дату: “1913 год был последним, когда легче было любить, чем ненавидеть”.

Можно процитировать других авторов: Маяковского, Ленина – и заметить, что ненавидеть всегда легко. Но сравнительно с тем кипением ненависти, которое началось после июля 1914 года, начало века кажется идиллией. Был погром в Кишиневе (полсотни убитых). Были столыпинские виселицы. Лев Толстой просил, как Савельич, чтобы лучше его, старика, повесили. Сейчас никто этого Столыпину не поминает, тысячи повешенных остались в истории, в памяти постсоветской публицистики их нет: мы на тысячи не мерим, у нас счет на миллионы.

Господствующее сознание довоенных лет твердо верит в прогресс. И не просто верит, оно знает, что растет экономика, растет просвещение, растет наука, техника – а значит, жизнь становится лучше. Достоевский точно описал надвигающийся духовный кризис, но его считали неврастеником. Росло и физическое, и духовное богатство. Мудрецы древности перевелись, но ученые открывали взору современников сокровища былых культур. Макс Вебер, соперник Маркса в объяснении генезиса капитализма, считал решающим достоинством христианства “расколдовывание мира”, упразднение множества богов во имя одного, далекого и абстрактного, а протестантская этика ценилась им как важнейший фактор первоначального накопления. На духовном уровне – та же базаровская идея: природа не храм, а мастерская. Вера в прогресс носилась в воздухе. Чеховские герои мечтали о прекрасном будущем России через 200, 300 лет. Революционеры старались ускорить историю.

Сейчас образ светлого будущего рухнул. Но не удалось вернуться и к христианскому итогу истории, к образу тысячелетнего царства праведных после второго пришествия Христа. Современное сознание осталось в Зазеркалье. Мой друг Михаил Блюменкранц пишет: “Мы живем в полном информационном хаосе, симулирующем наличие исторического космоса. Все эти бесчисленные события не выстраиваются для нас в осмысленный ряд и по большей части оставляют нас совершенно безучастными. Мир для нас так же мозаичен и фрагментарен, как мозаично и фрагментарно наше существование в нем. Мы наглухо закапсулированы в малом времени своего существования, в серой скорлупе будней. Мы монады без окон (в смысле окна к Целостности бытия. – Г. П.), но с телеэкранами (вносящими в дом хаос сталкивающихся осколков. – Г. П.). Мы давно уже не живем в историческом мире, но мы охотно за ним подглядываем”, подглядываем за обрывками истории. Поток фактов не останавливается, но ни цели, ни смысла в нем не видно. Тенденции, доступные анализу, ведут в пропасть. Хочется бежать от этой перспективы, освободиться “от кошмара истории”, как выразился Мирче Элиаде.

Румыния, из которой происходит Элиаде, действительно переживала историю скорее как ряд кошмаров, чем ряд славных событий. Одно завоевание, одно бедствие сменялось другим. Попытка выступить в истории со своим новым словом здесь, впрочем, была – в 30-е годы, но кончилась плачевно. В кругу Кодряну, создателя железной гвардии, возникла теория (или миф), что итальянский фашизм исходил из культа государства, то есть плоти истории; немецкий фашизм – из нации (души истории). А в Румынии (центра православия после победы атеизма в России) победит фашизм духа, опирающийся на православное предание. К этому движению примкнуло несколько талантливых молодых людей. Но Кодряну не поладил с королем и был уничтожен, его штаб разгромлен, талантливые молодые люди эмигрировали во Францию. Элиаде стал известен как исследователь и апологет мифологического мышления, Эжен Ионеско, подправивший свое имя и фамилию на французский лад, разочаровавшись в истории, создал театр абсурда. В одной из пьес он описал фашизацию народа как процесс превращения в носорогов. Элиаде в увлечениях юности не раскаивался, они привели его к открытию ценности мифа.

Наряду с распадом образа истории распадается и образ личности. В мире, лишенном цельности, личность тоже не умеет обрести цельность; заглядывая в себя, она не может преодолеть своей осколочности, “обреченность осколка жизнь сосуда вести”. Бродский это написал после разрыва с женщиной, но можно понять самый разрыв как следствие осколочного характера, ранящего ближнего своими острыми углами, следствие неспособности создать одно сердце на двоих в браке или в аскезе – гармонию двух образов и подобий, мужества и кротости; мужества в борьбе с соблазном и открытости, уязвимости, как учил Антоний Сурожский, в молитве.

Возможно, эта лаконически изложенная формула не совсем понятна, и я попробую пояснить одну метафору другой, которую уже не раз использовал. Сильно развитая личность подобна заливу океана. У нее есть свои берега, иногда очень своеобразные, неповторимые, как в норвежских фиордах, но все фиорды открыты океану, и в океане – их цельность, их общая бесконечность. Другое дело, если выход в океан загроможден или полностью закрыт и личность со всех сторон окружена берегами, отделена от других. Такой закрытый человек может полюбить, но не может ужиться с любимым. Другой, по выражению Сартра, отымает у него пространство, не сливается с ним, а теснит его. Стиснутые вместе, в семье или на пороге семьи, люди начинают ненавидеть друг друга и с болью расстаются. Разумеется, все это метафоры – метафора океана, метафора замкнутого водоема. Но эти метафоры помогают понять внутренние трудности современного человека, не находящего цельности ни в личных контактах, ни в глобальных исторических движениях.

Если не говорить об интеллектуально отсталых политиках США, полных спеси прошлых лет, Запад растерян. История перестала быть бременем белого человека, как выразился Киплинг, мандатом на господство, на колониальное управление азиатами и африканцами, застывшими в своей нищете. Сегодня ветер с Востока задувает ветер с Запада, по крайней мере, спорит с ним – и в экономическом развитии, и в международной политике, и в религии. Восточные учения, воспринимаемые сплошь и рядом как техника экстаза, увлекают постхристианский Запад, оспаривают монополию христианской традиции.

В начале прошлого века казалось, что гражданские цели и ценности Запада с триумфом распространяются на Восток, взрывая империи (в России, Иране, Китае). Сейчас можно говорить о кризисе свободы. Защита прав человека не выдерживает натиска событий. Приходится удерживать поток иммигрантов, бороться с глобальным террором, и впереди маячит необходимость каких-то ограничений либеральной рыночной экономики, каких-то лимитов развития, сохраняя саму жизнь на Земле от разрушительных триумфов науки.
Вера во всемогущество разума уступает место сознанию его беспомощности в поисках смысла личной жизни и смысла истории. От единичного случая духовного кризиса в “скучной истории” чеховского профессора мы пришли к космическому абсурду Беккета: пустое небо, каменная земля, сжавшийся человек.

Мы снова, как 2000 лет тому назад, в тупике цивилизации, из которого выход только внутрь, в тот внутренний мир, где рождаются новые смыслы, в царство духа, но туда можно войти только нищим, оставив позади свое богатство информации, эрудиции, принципов и правил, – по Божьему следу, как сказал Антоний. Для тех, кто видит это, положение не безнадежно. Но кто видит? Даже в нашем русском углу, где все уже развалилось? Мы снова впереди планеты всей, на этот раз – в развале, и имеем шанс освободиться от спеси земных империй. Но не пропускаем ли мы свой шанс? И кто на земле его не упустит?

Такие люди есть и в Америке. Иногда кажется, что родственники князя Мышкина, гонимого религиозными филологами на родине, нашли политическое убежище в американском кино. “Форест Гамп” и “Зеленая миля” очень близки мне. Но в целом страна тем меньше способна к повороту внутрь, чем больше она процветает во внешнем. Развитие науки и техники делает нас пленниками строгих инструкций, созданных для спасения от капризов наших машин. Они все больше захватывают наше внимание. Мы не можем пренебрегать инструкциями, – иначе будет поломка, авария, катастрофа. А в часы отдыха электроника заполняет остатки восприятия грудой бессвязных фактов. У нас не выходит поворота к тому, что нужно душе, нет самой привычки уходить в созерцание. И сегодня труднее повернуться к царствию, которое внутри нас, чем 2000 лет тому назад.

Потеря контакта с собственной глубиной – начало всех грехов, говорил Антоний Сурожский. Вытащенные на поверхность, мы живем в царстве греха. Само понятие глубины у нас подменено глубинной психологией, глубины которой, фигурально говоря, какие-то подкожные, поверхностные, целиком доступные анализу. Научно обоснованное освобождение биологических программ агрессии и секса от дисциплины культуры делает сердце беспомощным и создает тип “Чингисхана с телеграфом”. Предсказанный еще в XIX веке, он становится героем нашего времени в XX веке. “Техника во главе с людьми, овладевшими техникой, может и должна творить чудеса”, – сказал Сталин. На первое место в общественной жизни выступает техника управления. Техника манипулирования людьми. Не человек овладевает техникой, а техника овладевает человеком и подчиняет его очередному манипулятору, иногда ничтожному.

Мы не можем упразднить мир машин, металлических и социальных машин, не можем упразднить втянутости в процесс нарастающего ускорения и расширения техногенного мира. Не можем рывком остановить рост населения в Азии, Африке, Латинской Америке, а его без современных методов хозяйства и не прокормить. Но можно осознать задачу поворота вглубь, задачу равновесия фаустовской культуры дела и забытой культуры созерцания. Отдельный человек, достигнув зрелости, перестает расти и перестает гордиться тем, что он растет физически, и измеряет свой дальнейший рост не в сантиметрах. Примерно такой поворот необходим и в целях национального и мирового развития. Сперва осознаем цели, а потом найдутся и средства. Цели же давно известны. Потеря ориентации произошла не оттого, что буква Библии устарела, а от упадка чувствительности к духу священных книг, от потери прикосновения к непостижимой тайне, одухотворяющей жизнь. Ее можно только почувствовать глубиной сердца, ее нельзя научно познать и передать логически организованным текстом – только притчами, подобиями, стихами, иконой. И такое понимание постепенно возрождается.

Сквозь шум цивилизации пробиваются тихие голоса людей, которые поняли это. Голос Бубера, внезапно осознавшего, что все рассуждения о Боге в третьем лице мало чего стоят, что реальность Бога обнаруживает себя только в разговоре Я-Ты, от сердца к сердцу, в молитве. Голос Мертона, что научить созерцанию так же невозможно, как научить человека быть ангелом, но Бог сам идет навстречу созерцателям и как бы прикасается к ним. Голос Антония, что “трезвость важнее вдохновения” (или, в более осторожной формулировке: необходимо обрести равновесие вдохновения и трезвости, избегая экстаза, разрушающего все ориентиры).

Можно, пожалуй, сказать, что все проблемы сводятся к одной – к восстановлению равновесия. И во внутреннем строе личности, и в развитии цивилизации.

Это равновесие двух вниманий: внимания к инструкциям техногенного мира и к целостной глубине, равновесие духовного богатства и духовной нищеты.

Это равновесие между верностью выбранному пути в глубину и глубинного тождества разных путей.

Это равновесие между деятельностью человека и природой, между ноосферой и биосферой. Здесь есть своя буква, юридические нормы, правила поведения – и свой дух, без которого буква мертвеет и легко обходится.

Наконец, это равновесие между людьми разной вовлеченности в духовную глубину, разных уровней духовной иерархии. Одни непосредственно переживают то, что Антоний назвал встречей, другие приобщаются к ней через любовь к пережившим встречу, к образам встречи в искусстве, наконец, через участие в культе встречи.

Людей, к которым можно тянуться, немного. Но и в прошлом Нерон был гораздо более известен современникам, чем апостол Павел. Если человечество, перестав расширять власть над природой, обратит свои силы на духовный рост, христианская гипербола тысячелетнего царства станет приближением к действительному итогу истории. В противном случае Бог найдет себе собеседников в других галактиках. Собеседники Бога – зерна космической жатвы. Остальное отпадает, как полова.

Если с этой точки зрения взглянуть на два начала века, то взрыв духовных сил сто лет тому назад открывается взору как бунт против мира рассудка и здравого смысла, бунт, смешавший добро и зло – и вообразивший себя выше добра и зла, вплоть до самопародии в стихах Брюсова:

Хочу, чтоб всюду плавала
Свободная ладья.
И Господа, и дьявола
Хочу прославить я.


Сейчас ценой огромных жертв, ценой страшного исторического опыта достигнут известный шаг вперед в различении духов, в отделении света от тьмы. Цветаева любила огнь-бел, огнь любви к Богу, но не в этом огне жила. Жил, из поэтов, ее современников, разве только Рильке. Поворот к белому огню начался в русской поэзии с Даниила Андреева, захватил позднего Пастернака, и сегодня этот огонь пронизывает все творчество Зинаиды Миркиной.

Нынешняя церковь в России в целом скорее ниже, чем выше дореволюционной (так же как ниже серебряного века современная поэзия). Но не было сто лет тому назад такого митрополита, как Антоний Сурожский. Для дореволюционного сумбура характерное лицо – Нилус, издатель записок Мотовилова о Серафиме Саровском, и он же – издатель полицейской фальшивки, Протоколов сионских мудрецов.

Дух революции продолжает жить в своего рода большевизме антибольшевизма. Этот дух проявил себя и в солженицынском стиле полемики, напоминающем яростную полемику Ленина, и в разрушительном пафосе реформ. Но не было до опыта революции такого тонкого различения добра от идеи добра, как в записке Иконникова у Василия Гроссмана и в стихах Галича, Коржавина. Не было понимания, что стиль полемики важнее предмета полемики, что без изменения стиля полемики невозможен диалог и мирное распутывание кровоточащих политических узлов. Обо всем этом мы поговорим в следующий раз.



Гостиная Григория Померанца






левиртуальная улица • ВЛАДИМИРА ЛЕВИ • писателя, врача, психолога

Владимир Львович Леви © 2001 - 2025
Дизайн: И. Гончаренко
Рисунки: Владимир Леви