дом леви
кабинет бзикиатрии
кафедра зависимологии
гостиный твор
дело в шляпе
гипнотарий
гостиная
форум
ВОТ
Главная площадь Levi Street
twitter ЖЖ ВКонтакте Facebook Мой Мир
КниГид
парк влюбленных
художественная галерея
академия фортунологии
детский дворик
рассылочная
смехотарий
избранное
почта
о книгах

объявления

об улице

Levi Street / Гостиный Твор / Гости / Григорий Померанц / Живые и мертвые идеи 2

 

Живые и мертвые идеи 2


к списку эссе

Живые и мертвые идеи. Часть 2



Первая часть здесь

Другая мнимая загадка – сочувствие Запада борьбе диссидентов за права человека. «Я не помню, – пишет Шафаревич, – чтобы права человека поминались в связи, например, с коллективизацией у нас или „культурной революцией“ в Китае» (1*), с китайской политикой ограничения рождаемости или с разрушением биосферы американской промышленностью (2*). «США существуют за чужой счет, за счет нас и наших потомков, угрожая самому их существованию. Но я никогда не слышал, чтобы такая ситуация связывалась с категорией „прав человека“. Зато ограничение эмиграции (это прежде всего!), запреты демонстраций или партий и связанные с нарушением таких запретов аресты рассматриваются как нарушение столь фундаментальных „прав человека“, что оказывается препятствием в переговорах по ограничению вооружений или по расширению научных связей. Создается впечатление, что понятие „права человека“ не имеет какого-то самоочевидного содержания. Такая неопределенность дает возможность пользоваться этим понятием как полемическим приемом. И в отношении к нашей стране это скорее всего именно такой полемический прием, а сама причина враждебности лежит где-то глубже» (3*).

(1* Новый мир, 1989, № 9, с. 149. *)

(2* Проблема эта сама по себе ставилась, и неоднократно; первыми ее поставили сами американцы. *)

(* Новый мир, 1989, № 9, с. 150. Ср.: Наш современник, 1989, № 6, 11.*)

Можно ответить впрямую, что без «прав человека», без легальной оппозиции, без права Сахарова выступать против правительства и предостерегать Запад от ошибок переговоры об ограничении вооружений не стоят ломаного гроша. Однако мне хочется углубиться в историю и проверить аргументацию Шафаревича на других фактах. Разве лорды, вырвавшие у Иоанна Безземельного Великую хартию вольностей, были самыми обездоленными в Англии? Верно как раз обратное. Но они осознали права личности и потребовали признания этих прав государством. Опыт показал, что именно такой путь, начиная с осознавшего себя личностями меньшинства, исторически плодотворен и приводит к свободе и достоинству для всех. Напротив, движение обездоленных масс может привести в случае победы только к обновлению деспотизма. Г.П.Федотов оценивал так гипотетическую возможность победы пугачевцев. Так практически было при победе крестьянских восстаний в Китае. Вождь восстания, свергшего космополитическую династию Юань и основавшего национальную династию Мин, был одним из самых жестоких деспотов в истории Поднебесной.

Права человека, за которые вступался Запад, – это права человека, осознавшего свои права и борющегося за свои права. Запад не вступился за китайских крестьян, убивавших новорожденных девочек, потому что крестьяне оставались в замкнутом кругу китайских обычаев. Но когда китайские студенты потребовали политических реформ и были расстреляны, не протестовал только Советский Союз. Хотя евреев в Китае практически нет, и проблемы еврейской эмиграции тоже нет; так что и восклицательный Шафаревичу знак негде поставить.

Запад откликался на события в Китае так же, как в России. Это не интрига, это принцип. Не было никакой общей враждебности к Китаю (синофобии), так же как нельзя объяснить враждебностью к нашей стране (русофобией), что Запад последовательно защищает личность против распухшего государства: Синявского и Даниэля, Гинзбурга и Галанскова, Литвинова и Богораз, наконец, Сахарова и Солженицына, когда на них обрушились прямые репрессии сверху и поток клеветы в прессе.

Нельзя сказать, что крестьян, умиравших в 30-е годы, вовсе не защищали. О них кое-что писали, и была целая кампания против советского демпинга – (вывоза дешевого зерна и леса за счет голода). Но писали меньше, чем следовало; отчасти – из-за общеполитической обстановки. Страна, рванувшаяся прочь из тупика национальной ненависти, вызвала волну сочувствия, которая не сразу улеглась. А потом сковывал страх потерять союзника в борьбе с Гитлером. Но сказалась и ограниченность прессы.

Диссиденты имели возможность и имели мужество нарушить советское табу: Литвинов и Богораз созвали первую в нашей стране диссидентскую пресс-конференцию; за ней пошли другие. Запад их не предпочел – они сами предпочли обратиться к Западу. Крестьяне не могли этого сделать. А самих корреспондентов в районы голода не пускали. Когда режим достигает такой тотальности, как сталинский, его не уколупнешь. Корреспонденты получили возможность втыкать свои персты в язвы только после того, как язвы эти полуоткрылись, то есть после известной либерализации. Они докалывали то, что уже само по себе трескалось. А в 30-е годы достоверных фактов не хватало. Слухи опровергались. В советских газетах печатались фотографии упитанных немцев-колонистов, уверявших, что никакого голода на Украине нет. Я эти фотографии помню. Хотя им не верил (у меня была своя «неформальная» информация с Украины). А левые интеллигенты, захваченные своими проблемами, могли закрывать глаза на «отдельные перегибы». Так же как антикоммунисты на 500 тыс. коммунистов и китайцев, вырезанных в Индонезии в 1965 г. Во всех партиях та же ограниченность партийного сознания…

И. Шафаревич считает русофобией всякую попытку исследовать, почему Россия первой бросилась в утопию. Он цитирует прекрасную работу Ксении Григорьевны Мяло «Оборванная нить» (1*) в доказательство того, что утопия была России навязана. Но статья Мяло посвящена староверам, то есть очень малой части русского крестьянства и русского народа, сохранившей допетровскую культуру и в то же время накопившей динамизм угнетенного и преследуемого меньшинства, чего-то вроде диаспоры. Столыпин не рассчитывал на эту уникальную группу и сделал ставку на отруба, то есть на переход от крестьянина к фермеру. Я верю на слово Ксении Григорьевне, что стоило попробовать программу Чаянова и что она лучше бухаринского ТОЗа (товарищества по совместной обработке земли). Но мне кажется, что это вряд ли сохранило бы традиционный крестьянский «мир» во всей России. Та или другая форма сельскохозяйственной кооперации – альтернатива ферме, проверенная опытом нескольких стран, – не меньше, чем частное хозяйство, опирается на науку (а не на космическое чувство. Крестьянская цивилизация ни в одной стране не устояла перед промышленным переворотом и НТР). Статья Мяло – конкретное исследование; оно доказывает, что староверческие общины могли бы уцелеть. Хочется в это поверить. А у Шафаревича в идеологической системе то, что у Мяло верно, становится неверным. Никакие частные парадоксы не способны упразднить логику исторического развития, которая все больше отделяет человека от непосредственного и бессознательного (или мифологически осознанного) единства с природой и в то же время требует восстановления единства через культуру созерцания, искусство и культ. Выходом из позднеантичного общества масс было не возвращение к племени, а христианская церковь, создавшая внутреннее духовное пространство в огромном обезличенном мировом городе – Константинополе. И сегодня возвращение в деревню возможно только в случае гибели 99 % человечества от какой-нибудь катастрофы (примерно как в Западной Римской империи). Если не погибнут наши города, наши нации, наши средства связи, стянувшие темной шар в один клубок, попытки перенести в этот мир деревенскую психологию заранее обречены; и отвращение В. И. Белова ко всему чуждому деревне – тупиковая линия развития. Плодотворный путь перекличка с другими странами, ищущими выход из «переразвитости». Там есть течения, создающие новые связи с целостным и вечным взамен разрушенных. Решающая проблема всей мировой цивилизации – как создать чувство полноты жизни и творческое состояние у горожанина, только изредка восстанавливающего прямой контакт с природой. Впрочем, здесь нет возможности подробно разрабатывать эту важнейшую тему (2*).

(1* См: Новый мир, № 7. *)

(2* Новый мир, 1989. № 9, 165. *)

Вернемся, однако, к истории России. В ней было не только патриархальное крестьянство со своим космическим чувством, но и опричнина, и реформы Петра, и военные поселения, и другие взрывы административного восторга. Командно-административная система побеждает не во всех странах, а только в странах с традицией административного восторга; побеждает в России и Китае, но не в Англии и в Индии. Заражение идеей подобно заражению туберкулезом. Кроме палочек Коха, нужно еще отсутствие иммунитета. У России не оказалось иммунитета к прыжку в утопию. И это не следствие внешнего давления. Это коренное, медленно, веками складывавшееся свойство. Оно существовало уже в прошлом. Угрюм-Бурчеев и ретивый начальник не инородцы.

Шафаревич цитирует «русофобские» стихи давно забытых революционных поэтов, но разве это первый случай? Разве своего рода «мизопатрии» (как назвал это свойство Г. П. Федотов) не было в петровских ножницах, стригших боярские бороды? В декретах Конвента? В Красной гвардии председателя Мао?

Очень важно понять, к чему мы возвращаемся и от чего отталкиваемся. Не только от чужого отталкиваемся – но и от своего (глуповского). Не только к деревенскому возвращаемся, но и ко всемирной отзывчивости, к чувству связи со всем духовно ищущим миром. И. Шафаревич выступает против того, что он называет схемой, но преувеличение западной рассудочности и бездуховности тоже схема. Чрезмерное копирование западных образцов нам пока мало грозит. Пока что мы совершенно недостаточно перенимаем чужой хороший опыт и настаиваем на своих доморощенных проектах (вроде процеживающих комиссий на выборах). И есть опасность, что старый вечный двигатель (прогрессивный) будет заменен новым вечным двигателем (консервативным, с идеалом вечной Тимонихи). В этом духе посчитался мне конец статьи: "…возможно по крайней мере освободиться от мертвых схем… Одной из таких схем и представляется мне противопоставление командной системы западному пути как двух диаметрально противоположных выходов, из которых только и возможен выбор» (*).

(* Новый мир, 1989. № 9, 165. *)

Нет слов, все европейское (и американское) надо подгонять по своему росту (как это успешно сделала Япония). Но не дай Бог опять попытаться выпрыгнуть из истории, полной опасностей, и заняться разработкой вечного двигателя, который и естественную среду не погубит, и нравственность укрепит, – и все это только на бумаге, а работать не будет. И опять придется искать вредителей, подсыпающих песок в шестеренки, и сочинять еще одну «Русофобию».

И. Р. Шафаревич вполне логичен. Но он логичен в рамках чересчур прямолинейной логики, неприложимой к явлениям истории. Судя по интервью в «Книжном обозрении», мир резко делится для Шафаревича на черное и белое. Белое – это ностальгический образ царской России, сложившийся в детстве при чтении старых книг из отцовской библиотеки. Черное – это разрушители белого царства, которых с детства возненавидел неугасимой детской ненавистью, – и так на всю жизнь. У этих черных людей не было светлых мотивов; они не боролись со злом, они сами эссенция Мирового Зла. Это евреи и либералы. Ненависть к евреям выражена в «Русофобии», на страницах «Книжного обозрения» достается либералам. Они виноваты во всех несчастьях человечества, например не консерваторы, а либералы искали соглашения с Гитлером. «Черчилль перед войной своевременно предупреждал об опасности со стороны Гитлера. Но английские либералы только рисовали на него карикатуры» (*). Видимо, и Гинденбург, и Папен, подсадившие Гитлера в канцлеры, тоже кажутся Шафаревичу либералами; и Невилл Чемберлен, подписавший мюнхенские соглашения, тоже либерал (хотя все-таки он ничуть не либеральнее Черчилля; только трусливее).

(* Книжное обозрение. 1989, № 34, с. 7. *)

У Шафаревича глаза дальтоника. В сложном переплетении цветов времени он видит ярче всего то, что с детства ненавидит, и этот ненавистный цвет заслоняет для него все прочие. Мысль Шафаревича какая-то однокрылая. Из его картины кризиса старого режима совершенно выпали гниение и внутренний распад монархии. Читаешь, и хочется поверить, что мы с Горемыкиными и Штюрмерами благополучно дожили бы до 1989 г., - лишь бы Милюковы и Керенские держали язык за зубами. То же самое во Франции XVIII в. (наверное, и в Англии XVII в., и в Голландии XVI в.; наверное, и римляне ошиблись, что свергли Тарквиния; все равно ведь пришлось вернуться к монархии). Когда эта философия истории переносится на Съезд народных депутатов, становится непонятным, кого я читаю: не оратора ли несравненного большинства?

«Память» для Шафаревича сопоставима с народными движениями Прибалтики. Выносится за скобки, что одного из лидеров «Памяти», Васильева, пришлось предупредить насчет ответственности в случае погрома. Так что напрашивается параллель скорее с азербайджанским обществом «Родина» (которое, к сожалению, вовремя не предупредили), но различие между цивилизованной национальной сплоченностью и истерикой («наших бьют») можно считать несущественным и выдвинуть другой критерий: «за» и «против» империи. Общество «Память» – за империю, прибалты – против. Я считаю сохранение империи бессмысленным и обреченным делом, я двадцать лет ратую за освобождение русского духа от имперской спеси – поэтому я русофоб. Логика железная. Как сказано у Шекспира, «в его безумии есть своя система».

Почему эта система оказалась привлекательной для нескольких сот тысяч читателей? На это есть несколько ответов, которые не исключают, а дополняют друг друга.

Первый ответ – Фазиля Искандера: «Когда общество отнимает у человека его социальное достоинство, национальное достоинство начинает раздуваться, как раковая опухоль. Общество должно вернуть человеку его социальное достоинство, и тогда националистическая опухоль сама рассосется» (*).

(* Знамя. 1989, № 9, с. 54. *)

Второй ответ – Мариэтты Чудаковой: «Я бы опять начала со слов о русском народе. Его положение стало по-настоящему трагично. Им действительно потерян пафос, и с этим связано, возможно, какое-то прямо не выявленное, бессознательное чувство зависти, что ли, к соседним народам, многими из которых сейчас владеет ощущение, что они завоевывают мирными путями собственную землю, – это и держит их в патетическом состоянии. Скажите, пожалуйста, у кого отвоевывать русскому народу Россию? Его лишили, в сущности, своей страны – и при этом совершенно не у кого ее просить или требовать обратно… Я назвала бы это историческим ужасом. И, не осознавая его, многие склонны обвинять другие народы.

Но есть и те, кто отдает себе во многом отчет и все же продолжает раззадоривать людей, усугубляя этот ужас, – их я слушаю и читаю с горечью. Вернуть себе волю к созидательному, а не разрушительному действию – вот что нам предстоит» (*).

(* Литературная газета, 1989, № 38, с. 3. *)

Академик Тихонов внес в рассмотрение проблемы социологический аспект, допускающий количественные оценки. Он пишет: «Российский народ всегда жил в положении раба (как народ). И психология раба до сих пор имеет место. И продолжает жить, как бы точнее сказать, вера, возникшая из вечного страха перед правительством» (*). По подсчетам В. А. Тихонова, 20 % современных русских крестьян готовы на риск и ответственность свободы; остальные 80 % (или по меньшей мере 60 %) предпочитают колхозное ярмо с обеспеченным прожиточным минимумом. Нужно четверть века, чтобы воспитать новое поколение, чтобы вывести народ из страны рабства. Это настолько неотложная, настолько мучительная проблема, что было бы безумием поддаться на вопли патриотов, которым рабство нужно и привычно, а невыносимо только слово «раб».

(* Огонек, 1989, № 36, с. 3. *)

Повышенная национальная обидчивость, переходящая в агрессивность, подсознательно найденное средство сохранить чувство самоуважения, оставаясь рабом. Сталин прямо целил в это, назвав русских старшими братьями, и попал в точку. Его политика вызвала массовую поддержку – и сейчас находит в «Москве», «Молодой гвардии», «Нашем современнике». Тут нельзя все объяснить прямой, денежной корыстью. Важнее более тонкая, духовная корысть потребность во внутреннем комфорте. Обидчивость многих наших патриотов, читателей Шафаревича, подтверждает то, что он пытается опровергнуть, что нам еще надо по капле выдавливать из себя раба.

С этой моральной задачей переплетается интеллектуальная: освобождение от черно-белого мышления, от привычки помещать все зло в одном месте.

Несколько лет назад в «Вестнике РХД» была опубликована статья М. Бернштама – статья, в которой геноцид рассматривался как типическое порождение социализма. При этом ни автор, ни редактор (Н.А.Струве) не заметили, что младотурки, давшие приказ вырезать армян, не были социалистами; да и его величество кайзер Вильгельм II, войска которого истребляли гереро (в Юго-Западной Африке), тоже не социалист. И ликвидация известных классов (к чему действительно тяготеют некоторые социалистические маньяки) отличается от истребления армян или евреев примерно так же, как гражданская война – от войны между нациями. Одно дело – геноцид (полное истребление опасного племени), в другое – стратоцид (ликвидация опасного класса). Первое старо как мир (следы его можно найти и в Библии, и у Нестора-летописца: «Погибоше аки обре, их те несть ни племени, ни наследка»). Второе действительно принесено в мир социализмом. Но вовсе не все зло! И бессмысленно надеяться, что разрыв с коммунизмом означает разрыв со злом. Зло гораздо хитрее и проникает в мир разными, противоположными путями…

Но человеку ужасно хочется поместить все зло в одно место, в одну идею, порвать с ней и почувствовать свободу от зла. Это заложено и в яркой, увлекшей многих читателей статье Аллы Латыниной «Колокольный звон не молитва» (1*). Призрак коммунизма гуляет там по земле, нигде не укореняясь, не приобретая никаких местных, национальных черт. Ни характер народа, ни характер кормчего не имеют значения, только идея. «Последовательность, с которой и в других странах находился свой Сталин, выступал ли он под именем Мао Цзэдуна или Пол Пота, заставляет задуматься: а так ли уж много зависит в истории от грубости вождя?.. (2*)

(1* См. Новый мир, 1988, № 8. *)

(2* Там же, с. 233. *)

Индукция здесь неполная. – Прибавим пару имен: Гитлер, Хомейни. И сразу видно, что разные идеи (социалистическая, национальная, религиозная) ведут к сходным последствиям. А если поразмыслим, то можно добавить: одна и та же идея в разных странах (или в разные эпохи) дает разные следствия. На основе идей Маркса и Энгельса в довоенной Европе сложились мирные, рассчитанные на парламентские прения социалистические партии. Партия нового типа, готовая к захвату власти, была единственным исключением во II Интернационале. Но началась война, поднялась всемирная волна ненависти, и на ее гребне всюду вынесло наверх радикалов. Оберштурмбанфюрер Лисс довольно убедительно доказал Мостовскому, что разница между левыми и правыми радикалами не очень велика. Решала не идея, а радикализм идеи.

Строго говоря, и у Сталина, Мао, Пол Пота не совсем одни и те же идеи. Сталин раскрестьянивал крестьян. Пол Пот деурбанизировал горожан. На социально-политическом уровне это прямо противоположные идеи. И вот если перенести идею Пол Пота в Россию, то кто к ней ближе? Михаил Шатров или Василий Белов? Деурбанизация и деверстернизация прямо вытекают из ряда выступлений Белова, Распутина; прибавим идею десионизации, выраженную метафизически, в притче Белова о муравейнике (1*) и в его же „Годе великого перелома“ (2*).

(* См. Новый мир, 1988, № 5. *)

(* См. Новый мир. 1989, № 3. *)

Человеческая мысль много раз ломилась в открытую дверь и подталкивала в Лету идеи, которые и без того в нее падали. А потом снова начинался опасный поворот: не со старой идеи, а с новой ситуации. Исторический процесс выбивает народ из привычных условий жизни, создает чувство беспомощности, затерянности, страха – и складывается Панургово стадо. В Германии 1933 г. решающую роль сыграл экономический кризис, в Иране – психологический (неспособность вынести шахиню в мини-юбке и американские эротические фильмы). В обстановке нарастающей истерии возникает своего рода социальный СПИД – отсутствие иммунитета к лжепророкам. Там, где иммунитет сохранился, где господствует плюрализм, идеи критически оцениваются, а лидеров критически выслушивают, и ничего страшного не происходит.

Второе условие катастрофы – „харизматический лидер“ (М. Вебер), „пассионарий“ (Л. Гумилев), человек, который „знает, как надо“ (А. Галич). Настолько знает, что заражает своей верой массу.

Третье условие – великая цель. Цель, во имя которой необходима война с Врагом (загораживающим путь к цели). Эта цель остается в области идей и практически не достигается. Важно, однако, обаяние Светлого Будущего, некое „во имя“, ради которого хороши все средства,

Идеи, способные сегодня ввести общество в состояние транса, – это не те идеи, которые когда-то соблазнили шариковых. Те давно уже на кладбище идей. Рывок назад, к тоталитаризму, из которого мы только начали вылезать, на сегодняшний день возможен под сегодняшним знаменем: за экологическое равновесие, за спасение от наркомании и алкоголизма, от коррупции, от аэробики и рок-н-ролла. Если все равно – четвертование или шельмование (то есть все равно, террор или гласность), – то почему не вернуться к террору и старыми испытанными методами не навести порядок? В этом пункте генерал-полковник Родионов и писатель Валентин Распутин сошлись во взглядах. И обоих провожали бурные, продолжительные аплодисменты несравненного большинства.

Нельзя спастись от катастрофы, изъяв из обращения опасную идею. Опасны все идеи; во всяком случае, очень многие. Если атмосфера насыщена парами бензина, любая искра способна вызвать пожар. Спасение только в плюрализме, то есть в понимании условной, неполной истинности всех идей: политических, религиозных и философских. Спасение в личности, свободной от магии идей, в личности, которая не бросится, как овца, за бараном Панурга.

Скажем еще раз: теория этносов и другие (гораздо более примитивные) концепции периода застоя захватили умы на фоне общего желания выпрыгнуть из материи; не только из материи истории – из всякой материи. Общество вело себя как больной неизлечимой болезнью. Оно жаждало вечности и обращалось к Богу, а через минуту бросалось к знахарям и колдунам; оно думало о черной магии (которая его погубила) и о белой, которая его спасет. И все смешивалось в один клубок: Бог, колдуны, знахарки, гадалки, гороскопы, этносы, велесовы книги, протоколы сионских мудрецов… Рядом с возрождением великих традиций „серебряного“ века шло возрождение малой традиции предреволюционных лет, бытовавшей среди обывателей. И кандидат наук, только что вытвердивший свой минимум, простодушно клевал черносотенную мякину.

Выросло целое поколение, не знавшее ветра истории; поколение, которое росло не в огне войны, не в испытаниях следственных камер, а в трясине. Те, кому сейчас 30, 40 лет, раньше нас многое поняли – но у них нет воли. Я говорю, конечно, не обо всех и каждом, но очень многие из этих 30-40-летних привыкли, что сделать ничего нельзя, а потому и пытаться не стоит и надо ждать светопреставления, остановить которое все равно не в наших силах. Дух пробивался сквозь эту тину и плесень с огромными потерями. Миллионы погружались в алкогольный туман и мифологию, замешанную на ненависти. Немногие слушали музыку Пярта и Шнитке, смотрели картины Вейсберга, Казьмина. Десятки тысяч ходили на выставки Ильи Глазунова.

Вот несколько строк из записок недавно погибшего художника Владимира Казьмина:

„Оказавшись в ситуации глубочайшего душевного кризиса, цепенея от ужаса одиночества и не имея возможности спрятаться, забыться и убежать, я стал, как тонущий, хвататься за соломинку, и соломинкой этой оказалось запомнившееся мне однажды стихотворение Лермонтова „Молитва“. В том состоянии, в котором находился, я даже не мог понять смысла того, что говорил, а только повторял эти стихи снова и снова, бормоча их почти бессознательно, вкладывая в них только то, что осталось у меня, – надежду. Перемену, которая стала происходить во мне, трудно описать, да это и незачем… Сейчас, спустя годы, я могу уже определенно сказать, что в состоянии, в котором я находился в тот момент, смысл проговариваемого мною был мне вначале совсем неважен; это была встреча с первозданной скрытой силой ритма, как в заговорах, причитаниях или детской тарабарщине. Но постепенно из недр этой тарабарщины появилось чувство, оно согрелось от повторов, как от трения, и с дыханием заструилось вверх, коснулось ума. Тогда уже появился проблеск осознавания, скрытый смысл, все собралось, стало единым и связанным. Тело соединилось с умом через тепло и ритм сердца слово вернуло меня к жизни, с ним пришел свет.

Может быть, с того времени поэзия для меня стала делиться на просто поэзию и такую, на которую можно опереться в трудную минуту, которая способна прийти на помощь. Я стал искать стихи, в которых слово и ритм обладают особой силой, соединены в особом союзе, стихи, способные собрать рассыпающуюся иногда на части психику и исцелить ее, вернуть к бытию. Таким словом, мне казалось, можно возвращать к жизни и отнимать жизнь. Можно возрождать из пепла и превращать в пепел то, что достойно им стать, можно преображать и строить, через такое слово можно „стать“…

Испытывать это мне лучше всего удавалось тогда, когда мне было действительно плохо, когда обстоятельства загоняли меня в угол и не было выхода, когда не на кого было опереться и уходила из-под ног почва, – тогда со всей страстностью опирался я на самого себя, того себя, которого я еще никогда не встречал, просил его прийти, звал его, приказывал ему, прибегая к этой могущественной силе слова, и тогда… свершалось то, что я называл чудом“.

Бросается в глаза, что глубина, в которой Казьмин находил „того себя, которого… еще никогда не встречал“, лежит по ту сторону здравого смысла. Но на такой глубине без привычных ориентиров очень легко запутаться. Тибетская „Книга мертвых“ предостерегает против соблазнительных огоньков, вспыхивающих за порогом обыденного, – гораздо более ярких, чем свет освобождающей истины. И опыт массового вовлечения интеллигенции в иррациональные глубины оказался подтверждением этой старой истины. Куда только не попадали искатели тайн…

У Казьмина был природный дар различения духов. Но это довольно редкий дар, совершенно не совпадающий с общей одаренностью. Многие гении прошлого века не избежали великих соблазнов; и вместе с воскресением традиции начала века соблазны его также воскресли. Каждый кружок экспериментировал по-своему. Были даже такие кучки, где поклонялись дьяволу и радение начиналось с песни гитлеровских штурмовиков „Horstwessellied“. На полдороге в глубину сбивчивая интуиция, перемешанная с воображением дурного вкуса, создавала призраки, и место выветрившейся идеологии занимали мифы XX столетия, гибриды полунауки с голосами темного подсознания.

В 1918 г. П.А.Флоренский с болью вспоминал Вакенродера: „Кто верит какой-либо системе, тот изгнал из сердца своего любовь! Гораздо сноснее нетерпимость чувствований, нежели рассудка: суеверие все лучше системоверия“ (*). Прошло 70 лет – и мы видим (если хотим видеть), что ярость борьбы с рационализмом, торжество иррационального чувства, национальных, расовых, религиозных антипатий и суеверной интуиции ничуть не лучше мнимо рациональной утопии. Гитлеровский иррационализм не лучше сталинского рационализма.

(* Флоренский П.А. У водоразделов мысли. – В сб.: Эстетические ценности в системе культуры. М., 1986, с. 114. *)

При строго охраняемом морально-политическом единстве национальность единственное удостоверенное паспортом отличие одного советского человека от другого – стала ведущим неформальным принципом. И все обиды и все ожидания стали стекаться в национальное русло (*). Нации стали политическими группировками. Начался процесс отчуждения окраин от замороженного центра; движение части евреев за отъезд было только индикатором глубинного процесса. Народы Земли уезжали незримо в свое национальное и религиозное прошлое. Кто-то неловко сравнил эмигрантов с крысами, бегущими с тонущего корабля. Корабль империи дал течь. Людей, не лишенных смутного исторического чутья, охватил страх надвигающейся катастрофы. И все стали бояться чужаков, возможных вредителей в возможных будущих катаклизмах. Фазиль Искандер создал поразительно емкий для понимания современности термин: „индурец“. Индурцы превратились в какое-то мифологическое страшилище, в воплощенного дьявола. И появились рыцари вроде И. Р. Шафаревича, бросившиеся в бой с драконом.

(* Отсюда сердечный отклик, который вызывало слово „этнос“. Раньше такой отклик вызывало слово „класс“. *)

Переплетались два процесса – прорыв к чистому свету вечности и захваченность болотными огнями ненависти и мести. Те самые люди, которые жаждали подлинной глубины и источников нравственного обновления, попадали в тупик национальной ограниченности и чужеедства.

Сочетание гуманизма с антигуманизмом, мышкинской любви и рогожинских вспышек ненависти – все это уже было в Достоевском. Окруженный рационалистами XIX в., он нес в себе весь хаос XX в. Достоевский переломил влияние официальной идеологии в моем развитии. Свет, шедший через его романы, помог мне стать самим собой. И темные порывы его я чувствую, как облака, ненадолго заслоняющие солнце. Однако публицисты „Веча“ и „Памяти“ тоже опираются на Достоевского и цитируют его точно, не перевирая. Так же как сейчас активисты „Памяти“ точно цитируют Распутина и Белова.

Достоевский – бессмертный образец одаренности, вырвавшейся по ту сторону здравого смысла. С этого выхода по ту сторону здравого смысла начался его второй, главный период; и я с 1938 г. отстаивал освобождающее влияние иррационализма, отказа от всяких схем и систем в художественном творчестве. Но мне казалось и кажется безумием переносить иррационализм в решение социальных и политических проблем. Здесь куда лучше держаться научных методов.

В сознании, перешедшем через порог здравого смысла, есть какая-то повышенная неустойчивость, повышенная подверженность искушениям, повышенная готовность поверить Бог знает во, что, поддаться Бог знает каким страхам… В период застоя и гниения положительные характеры куда-то подевались, исчезли с авансцены. Не было дела, способного призвать их. Выдвигалось вперед хаотическое, пьяное, беспорядочное. И народная анархия уравновешивалась правительственным деспотизмом.

Н. А. Бердяев и Даниил Андреев писали о каком-то особом русском страхе Антихриста. Андреев находит исток этого в мучительном впечатлении от второй половины царствования Ивана Грозного. Идея подмены святыни оформилась позже, после реформ Никона и Петра, но и неявной форме она сказалась еще в Смуте. Сходные страхи и сходные образы клубились в забегаловках брежневских лет, в героях „Привычного дела“ В. И. Белова – и, как оказалось, в самом Белове. Сталинские победы и сталинские зверства хотелось отделить, приписать двум разным существам и даже сущностям. Этой потребности превосходно отвечал миф о новом Антихристе – жидомасонах.

Массовое сознание неохотно приняло правду о преступлениях генералиссимуса и легко согласилось с его реабилитацией. Но куда было девать память о чем-то чудовищном, совершившемся с нами, и чувство нарастающей катастрофы? Нужен был мифический злодей, и он был найден: там именно, куда показывал Сталин, – в кампании по борьбе с космополитизмом, в деле врачей. Некоторых писателей-„деревенщиков“ этот процесс подхватывал и снизу, стихийными волнами народных суеверий, и сверху – через редакцию „Нашего современника“, через антисионистские книги и статьи В. Бегуна, Е. Евсеева, В. Емельянова, А. Романенко, В. Скурлатова…

Страсть к поискам виноватого принадлежит прошлому, она коренится во времени, когда творческие силы были скованы, сделать нельзя было решительно ничего путного, и праздное внимание захватил бесплодный вопрос: кто загубил Россию? Сейчас снова выдвинулся вопрос: что делать? Как только мы повернулись к нему, Шмелев или Попов на каждом шагу спорят с Беловым и Распутиным. Но консерваторы сохранили преимущество застоя – внимание к вечному. И общество оказывается перед ложным выбором между извращенной духовностью и рациональной бездуховностью. Потому что схемы прорабов перестройки захватывают ум, но ничего не говорят душе.

Можно спокойно принять этот раскол, как христиане приняли фактический раскол церкви. Но мне кажется, что духовный выход из застоя невозможен без переоценки ценностей, без выхода к новому религиозному сознанию, без заново провозглашенной открытости вселенскому духу, смывающему обиды.

Я думаю, что единственный способ действительно покончить со счетами между народами – это разделить и дебет, и кредит на бесконечность, свести к нулю. Означает ли это конец народной памяти? Нет! Но совсем не одно и то же – память обид и память ошибок, память помрачений, охватывающих народы. Чем глубже эта память, тем больше стыд за свои грехи и снисходительность к чужим.

Зарубки стыда были моими личными заповедями. Думаю, что так же складывались и общие заповеди. Что до обид, которые мне причиняли, то через несколько лет я их не помню. То есть могу вспомнить как факты, но живой памяти обид нет. И совсем дико мне кажется спрашивать с живущих за давнее прошлое. Никаких справедливых счетов между народами нет, не было и не может быть. Возможно другое: прощение. Не ограничивать надо свои обиды (как предлагает Солженицын), а простить. Это старая идея, провозглашенная еще 2000 лет назад, но ничего лучшего не придумано.

Чтобы не излагать свою мысль абстрактно, попробую разобрать пресс-конференцию Адамовича, Климова, Окуджавы и Распутина в Западном Берлине 6 марта 1987 г. Начну с реплики Элема Климова: „Информационные функции нашего телевидения резко изменились, но когда оно выполняет развлекательные функции, то иногда становится страшно. Особенно в такие праздничные вечера или ночи, когда люди отдыхают. Иногда такое ощущение, что наступил праздник дьявола. Через телевидение часто можно почувствовать, что апокалипсис приближается. И от вашего телевидения… такое же ощущение“ (*).

(* Форум, 1987, № 17, с. 217. *)

„Вот Элем Климов здесь говорил о советском телевидении, – подхватил Распутин. – Когда оно дает развлекательные программы, то впечатление такое, что балом правит сатана. Бывают иногда такие минуты, когда кажется, что праздник дьявола состоялся уже и в народе тоже. Я говорю сейчас не о народе и его мировоззрении. Не о народе, а о населении. Потому что глянешь, что делается вокруг, и это действует так угнетающе, что уже не хочется ничего делать – ни в литературе, ни в чем другом…“ (*)

(* Там же, с. 218. *)

Если не говорить о наивной попытке опереться на народ и его мировоззрение, когда население увлек сатана, этот вопль ужаса, во всей его непосредственности, мог бы вырваться и у меня.

Раскол начался после вопроса Адамовича: „Мы найдем сотни, тысячи произведений, где ставится проблема: должен ли человек пожертвовать собой ради народа. Сегодня бомба поставила проблему, о которой страшно даже и сказать, а между тем это вполне возможная ситуация. Возникает вопрос: должен ли собой пожертвовать народ ради человечества?“ (*)

(* Там же, с. 220. *)

„Чтобы говорить о человечестве, – возразил Распутин, – прежде всего нужно говорить о своем народе. Это и есть польза человечеству. Это не ради дискуссии, а просто я верю в слово „народ““ (*).

(* Там же, с. 222. *)

По сути дела, Распутин отказался обсуждать ситуацию атомного века. Он закрыл глаза на вопрос, ответа на который „народ и его мировоззрение“ не знают, не успели нажить.

Адамович навестил друга, командира атомной подводной лодки, и спросил его: „Представь себе, что кто-то там нажал кнопку и вся половина человечества, наша половина, уничтожена. Теперь тебе придется решать, ответишь ли ты тем же, нажав кнопку. Как ты поступишь?“ А женщины сказали: „Конечно, они же наших всех убили“. В них, в этих женщинах, говорит опыт и мышление и эмоции прошлой войны… Сейчас проблема стоит по-другому: „Они тебя уничтожают, а ты должен уничтожить вообще все человечество“. Потому что твой ответный удар – он ведь убьет все человечество» (*).

(* Там же, с. 220–221. *)

Пока народ остается нашей высшей ценностью, мир на краю гибели. Человечество может спастись только в том (трудно вообразимом) случае, если народы согласятся остаться со страданиями неотомщенными и даже за гибель свою не захотят мести. Как тот безвестный еврей, узник Дахау, молитва которого, записанная на клочке оберточной бумаги, была после войны напечатана в «Зюддойче цайтунг» и оттуда попала в проповедь митрополита Антония Блюма:

«Да перестанет всякая месть, всякий призыв к наказанию и возмездию. Преступления переполнили чашу, человеческий разум не в силах больше вместить их. Неисчислимы сонмы мучеников…

Поэтому не возлагай их страдания на весы Твоей справедливости, Господи, не обращай их против мучителей грозным обвинением, чтобы взыскать с них страшную расплату. Воздай им иначе… Прими во внимание добро, а не зло. Пусть мы останемся в памяти наших врагов не как жертвы, не как жуткий кошмар, не как неотступно преследующие их призраки, но как помощники в их борьбе за искоренение разгула их преступных страстей. Ничего большего мы не хотим от них».

Когда я прочел этот текст на вечере в память жертв варшавского гетто весной 1988 г., многие были недовольны. Они хотели разговора о героических подвигах. Но человечество может спастись только отказом от подвигов, только готовностью на риск мира, только решительным выбором Христа, а не Варравы. Это не вопрос вероисповедания, потому что христианство как вероисповедание вряд ли больше следует Христу, чем буддизм или иудаизм (*). Это вопрос к разуму и сердцу каждого человека, в какой бы стране он ни жил, большой или маленькой, и какая граница для него самая горячая: по Эльбе, по Лимпопо или по Голанским высотам?

(* Мало кто выдержит критерий св. Силуана Афонского: тот, кто не любит своих врагов, не христианин; он вне Бога, он слуга для вола (ср.: Арим, Софроний, старец Силуан. Париж, 1952, 2). *)

История не только развитие производительных и разрушительных сил. Это еще прогресс нравственных задач. Если разрыв между задачей и ее исполнением слишком велик, цивилизация гибнет. Классовая борьба и борьба идеологий подвели нас к порогу гибели, и, поменяв класс на народ, мы не отодвинулись от пропасти. Народы помнят прошлые победы, когда за Марафоном следовал Эсхил, за Бородиным – Пушкин. Народы очень медленно сознают истины, высказанные 2–2,5 тысячи лет назад, и совсем не понимают, что сегодня надо подняться до вселенской солидарности – или мы погибли. Те, кто сегодня ставит народ (какой бы то ни было народ) на первое место среди своих святынь, повторяют суд первосвященника: «Лучше пусть погибнет один человек, чем весь народ». Повторяют, когда несравненное большинство вопит «распни его!» – и голос истины был голосом затравленного одиночки. Повторяют, когда патриархального народа с его патриархальными добродетелями давно нет и «население», «масса» формируется в новый народ только вокруг одиночек, через которых, устами которых глаголет вселенский дух.

Сознание бесконечной глубины личности и соборное сознание человечества идут рука об руку. Это почувствовал Окуджава, возражая Распутину: «Я хочу понять для самого себя, что такое в конце концов „народ“. Понятие это у нас… очень распространенное, и под знаком этого понятия не только создавалась великая литература, но и творились очень серьезные злодейства… У нас… за многие годы исчез институт уважении к личности. Для меня… лозунг восстановления этого института является самым главным… Если мы научимся уважать личность, тогда мы научимся уважать и народ, и человечество» (*).

(* Форум, 1987, № 17, с. 222–223. *)

Я думаю, перед Россией эти проблемы стоят острее, чем перед любой другой страной. Малые страны, например, почти не несут на себе бремя глобальной атомной ответственности. У них нет в руках средств, способных погубить мир. Сплошь и рядом нет средств даже для самого необходимого, и думать о мировых проблемах некогда. У нас в таком положении многие союзные и автономные республики и области. С них нет спроса, а с России есть. И потому русский не вправе любить свою страну той слепой любовью, которая простительна жителю Намибии, Кампучии или Карабаха. Я читал обиженные реплики зарубежных русских: почему нам нельзя любить свою родину так, как поляку или чеху? Почему нас сразу обвиняют в шовинизме? Потому что Россия империя. Потому что Россия – атомная сверхдержава.

Речь идет не о бесправии в любви, а о невозможности отвлечься от мировой ответственности – и еще об одном: об ответственности перед мировым в своей собственной культуре. Ибо культура, которую получил в наследство носитель русского языка, – одна из самых вселенских. И по своему прошлому, и по своим возможностям.

Существует привычка (идущая от полунаучного атеизма) сводить национальное к народному и языческому. Это создает совершенно ложную перспективу исторического процесса. Современный мир был бы невозможен без открытости чужому и новому, без «всемирной отзывчивости», внесенных в жизнь племен и народов мировыми религиями. Мировые религии дали многим народностям и племенам первый толчок, с которого начался процесс формирования открытых этнических организмов, перекликающихся друг с другом в воплощении общих ценностей всего культурного мира. Это и есть нации. Поэтому национальное уже само по себе, по своей сути содержит в себе общечеловеческое и мировые нации суть те, в которых сильнее слышится вселенский призыв.

Возрождение России означает возрождение открытости, «всемирной отзывчивости», и в том числе отзывчивости к требованиям малых народов, живущих на краю исчезновения, небытия культуры. Совесть русского интеллигента не может не поддерживать борьбу, которую вели Григоренко и Костерин, вел Сахаров, – против имперского гнета, за угнетенных, за обездоленных.

Русскому не приходится бороться за внешнюю независимость. Его гнетет свое собственное имперское государство. И освобождение народов от имперского гнета неотделимо от освобождения личности в России. Малым народам нужна внешняя национальная консолидация, России – вселенский дух и свобода личности. Я убежден, что Россия на это способна – хотя не могу поручиться, что она справится с этой задачей. За это – традиции духовного взлета прошлого века. Против – зигзаг в сторону староверческой замкнутости. Стремление выращивать в себе специфически русское кажется мне смешным. Я лучшего мнения о жизненности русского духа, чем наши почвенники. Если мы вернем себе «всемирную отзывчивость»; если освободится и расширится творческая личность; если мы будем прислушиваться к вечности, не затыкая уши от шума времени, думать о вечном и писать об этом по-русски, живым современным языком – сама собою расправится русская культура и одновременно вступит во владение своим прошлым и своими мировыми связями. Только такая культура сможет играть роль посредника между малыми народами Евразии и всем миром – и сохранить в Евразии присутствие русского языка.

Первая часть здесь



Гостиная Григория Померанца






левиртуальная улица • ВЛАДИМИРА ЛЕВИ • писателя, врача, психолога

Владимир Львович Леви © 2001 - 2025
Дизайн: И. Гончаренко
Рисунки: Владимир Леви