дом леви
кабинет бзикиатрии
кафедра зависимологии
гостиный твор
дело в шляпе
гипнотарий
гостиная
форум
ВОТ
Главная площадь Levi Street
twitter ЖЖ ВКонтакте Facebook Мой Мир
КниГид
парк влюбленных
художественная галерея
академия фортунологии
детский дворик
рассылочная
смехотарий
избранное
почта
о книгах

объявления

об улице

Levi Street / Гостиный Твор / Гости / Григорий Померанц / Однониточные теории. Незаконная дочь философии. Часть 2

 

Однониточные теории. Незаконная дочь философии. Часть 2


к списку эссе



Однониточные теории.
Незаконная дочь философии Часть 2



Часть первая здесь


«Этнос» и «малый народ»


Переплетение социальных и этнических сдвигов по-своему отражает (и искажает) теория малого народа И.Р. Шафаревича. Скорее всего она вызовет вне России еще более холодный прием, чем теория этносов. За этносы схватились и татары, и прибалтийцы, а малый народ, губящий большие народы, – идея чисто локальная.

Историческая почва теории – факт, отмеченный еще в «Кратком курсе истории ВКП(б)»: партия сумела объединить классовую борьбу пролетариата, борьбу крестьян за землю и национально-освободительную борьбу угнетенных народов (четвертая из пяти причин победы Октябрьской революции; выучил наизусть в 1940 году). Факт бесспорный. Можно иллюстрировать его цифрами: в ЦК, избранном на 6-м съезде, было 50% великороссов, 25% евреев и 25% прочих инородцев. Участие инородцев было важным фактором революции. Но теория Шафаревича превращает фактор в базис, в решающую причину. А это уже очередная однониточная теория.

Г.П. Федотов уделяет инородцам один абзац в своей «Трагедии интеллигенции», написанной в форме классической пятиактной трагедии с прологом в Киеве и вторым прологом в допетровской Москве. По Федотову, инородцы выступают на сцену только в четвертом акте и не вносят в трагедию ничего нового. Они поддерживают и усиливают беспочвенность русской интеллигенции, сложившуюся до них и без них. В этом смысле известную роль сыграли полуобрусевшие евреи, оторвавшиеся от своей традиции и не совсем укоренившиеся в русской. Они «максимально беспочвенны, интернациональны по сознанию и необычайно активны». «Русские реакционеры правы, когда сближают интеллигенцию с еврейством, – продолжает Федотов в статье «Русский человек». – Они лишь извращают историческую перспективу, делая еврейство соблазнителем невинных русских юношей. Нет, орден русской интеллигенции давно сложился и вступил в единоборство с самодержавием, когда начался первый, сперва слабый, приток из гетто, притягиваемый духовным сродством». «Начиная с 80-х годов... обозначилось теснейшее слияние русско-еврейской интеллигенции не только в общем революционном деле, но и во всех духовных увлечениях, а главное, в основной жизненной установке, в пламенной беспочвенности и эсхатологическом профетизме. Это была духовная атмосфера, в своей религиозной глубине напоминающая первохристианство, но, конечно, лишенная центрального стержня и потому способная рождать всевозможные, порой изуверски-сектантские уклоны».

Вот картина, поражающая своей достоверностью. А теория малого народа – карикатура исторического процесса. Диаспора никогда не была решающей политической силой. Время от времени она присоединялась к какой-то уже наличной силе и поддерживала ее. Так, евреи в эллинистическом Египте присоединялись к претендентам на престол, сулившим прекратить погромы. Несториане, сирийцы и ассирийы присоединились к монголам и попытались превратить их завоевания в крестовый поход против ислама. Армяне поддерживали русских против турок. Зарубежные китайцы поддержали индонезийских и малайских коммунистов. Каждый раз это кончалось новыми погромами, а иногда почти полным истреблением малого народа. Мусульмане резали (и вырезали) несториан-ассирийцев, вырезали полтора миллиона армян. Косвенным следствием победы большевиков (достигнутой при активном содействии некоторых евреев и вопреки отчаянному сопротивлению других евреев) был фашизм в Италии и нацизм в Германии. В ходе второй мировой войны вся бывшая черта оседлости попала во власть гитлеровцев – погибли миллионы евреев.

Я двадцать лет работал библиографом, листал тысячи номеров иностранных журналов и накопил много подобных фактов. Всякий раз, когда часть малого народа вмешивалась в вооруженные распри больших народов, удвоенные бедствия обрушивались на весь малый народ. Но я не знаю ни одного случая, чтобы большой народ погиб от конфликта с малым. Это так же невозможно, как расколоть землю, стукнувшись об нее головой.

Геноцид евреев и цыган поразил христианскую совесть, потому что этим занимались немцы, номинальные христиане, в центре Европы. Но когда турки резали армян, все очень скоро забылось. Также как бесчисленные факты истребления целых племен и народов христианскими колонистами. Кто сейчас помнит, что за скальп индейца давали премию, в том числе за скальп женщины и ребенка? «Десять заповедей недействительны по ту сторону Суэцкого канала...» В честь Сесиля Родса, автора этого изречения, были названы Южная Родезия и Северная Родезия. И никого это не возмутило. Христианская совесть мирилась с колониальным «все позволено», как впоследствии совесть левых интеллигентов – с революционным «все позволено». Возмутились только Пол Потом, потому что он опоздал: Европа к его времени уже освободилась от некоторых иллюзий.

Внимание к бесчисленным фактам геноцида не входит в нашу образованность. Поэтому нет понимания, что геноцид – удел одних малых народов. Бедствия же больших народов надо называть как-то иначе: истребление социального слоя, стратоцид (расказачивание, раскулачивание). Украинцев как украинцев, русских как русских, китайцев как китайцев не истребляли никогда, хотя потери Украины, России, Китая от социальных экспериментов были огромными и 20% от 100 000 000 больше, чем 100% от 500 000. Злоупотребление словом «геноцид» поддерживает иллюзию, что малый народ грозит поработить и даже истребить большой. Это чистейшей воды фобия. Инородцы, приобретавшие власть в годы революции, выражали дух революции, а не частные интересы евреев (Троцкий) или грузин (Сталин).

Иногда диаспорофобия приобретает форму страха духовного вредительства со стороны малого народа. Не знаю, искренно ли гитлеровцы боялись влияния Гейне. Но история арабского халифата дает более интересный пример. Во время расцвета империи арабский язык стал родным для множества инородцев. Вместе с чистокровными арабами они создавали новую, городскую, мировую арабскую культуру. Абу Нувас (один из персонажей сказок «Тысячи и одной ночи»), любимец халифа Гарун ар-Рашида, в прекрасных арабских стихах вспоминал свое персидское родство и посмеивался над простодушием бедуинов. Тогда это никого не смущало. Повелитель Багдада сам чувствовал себя ближе к персидским царям, чем к кочевникам пустыни. Но вскоре начался упадок империи. Причины этого упадка довольно поздно понял великий арабский историк Ибн Халдун. Воинственные племена, оказавшись в условиях городской культуры, теряли свою солидарность (основу боевой силы). Но сперва злопыхатели во всем обвинили поэтов. Столичная литературная школа, отошедшая от доисламских образцов лирики, была обвинена в шуубийе (примерный перевод – арабофобия). Начались гонения на шуубитов. Союза писателей тогда не придумали и пленумов тоже, но в доносах недостатка не было. Некоторые шуубиты погибли на плахе. Упадка империи это не остановило и упадка арабской культуры также. Спор сам собою выдохся. Книги шуубитов и антишуубитов мирно встали на одну полку. Не берусь судить наверняка – я не читал подлинников, – но, кажется, антишуубийя не превзошла мнимую арабофобию по своим достижениям. Арабская культура уже стала городской. Она могла пытаться стилизовать бедуинскую наивность, любоваться ею, но не могла уже вернуться в пустыню.

Действительным новым взлетом стала поэзия суфиев. Суфии – мистики, искавшие живого переживания вечности. В лирике одного из древних племен, узритов, они нашли эротическую метафору любви к Богу (узриты вошли в русскую культуру несколькими строчками, вдохновившими Чайковского: «Я из рода бедных Азра; полюбив, мы умираем»). В стихах суфиев смерть от любви стала образом мистической смерти в ветхом Адаме и рождения в новом, а застольная песнь – метафорой мистического экстаза. К спору шуубитов с антишуубитами суфии были совершенно равнодушны: их не волновало ничто бренное. Даже спор вероисповеданий кажется им занятием глупцов. Бог Ибн ал-Фарида и Ибн Араби – по ту сторону вероисповеданий. На мой взгляд, именно Ибн ал-Фарид – вершина арабской поэзии. Это поэт, сравнимый с Тагором и Рильке...

Думаю, что в том же направлении выход и из современного духовного кризиса: не назад в деревню, а вверх, в небо, в поэтическом воплощении того духа, которым веют (если брать русские примеры) писания св. Силуана Афонского и проповеди владыки Антония Блюма. Сейчас так кипят страсти, что с этим трудно согласиться. Духовное воспринимается только вперемешку с ненавистью, как пророческий гнев; а чистая безгневность кажется пресной. Публикация стихов Александра Солодовникова в «Литературной газете» вызвала упрек в квиетизме. Но неуклонно увеличивается читательское внимание к созерцательной поэзии, в которой нет ни грамма политики, публицистики: только опыт прислушиванья к тишине. Чем больше газетного шума, тем больше влечет к себе тишина.

Освобождение от ненависти

Маркс писал, что философы только объясняли мир, а задача в том, чтобы его переделать. Мы прошли через полосу переделок, перековок, и сегодня я бы сказал, что задача культуры – покончить с массовым производством ненависти, освободиться от помрачения ума, вызванного страхом и ненавистью. До тех пор, пока этого нет, одна фобия просто сменяет другую фобию, господствует мысль, конструирующая желаемое, и одна однониточная теория сменяет другую.

Образование не спасает от пристрастий. Оно развивает все человеческие качества, в том числе способность к логическому самогипнозу. И развитой человек должен сознавать эту опасность, чтобы избегать ее. Чем однозначнее отправной пункт мысли, тем сильнее угроза порабощения духа логикой, как это происходило с героями Достоевского. Поэтому каждый шаг формализации мышления, каждый успех точных методов в традиционно гуманитарной сфере связан с опасностью шигалевщины. Не повторения шигалевщины Шигалева, а какого-то нового, более утонченного образца той же ереси.

Если мы вглядываемся во что-то внутренне бесконечное, в личность, и не хотим терять ее из виду, то железная дорога логики за какой-то станцией назначения становится бесполезной, надо идти пешком и на каждом шагу думать, куда поставить ногу. А если чувство уже поставило перед нами Ложную Идею, Мировое Зло, образ врага, то остается сесть в вагон и катиться по рельсам, все больше и больше убеждаясь в своей правоте. Факты, по которым, как по шпалам, проложены рельсы логики, становятся незыблемыми, коренными, решающими. Факты, противоречащие теории, вообще не факты, а (как выразился классик) фактики. «Разум – простофиля сердца» (Ларошфуко).

Бескорыстный исследователь может создавать отдельные логические модели – одну, другую, третью, четвертую, – но не дает себя поработить ими. Действительность истории все время остается для него таинственной и требующей новых разгадок. А ум, замкнутый на облюбованной логической схеме, – это ересиарх. «Все гуманитарные науки, – писал Хайдеггер, – да и все науки о живом существе именно для того, чтобы остаться строгими, должны непременно быть неточными (поясню: поминутно готовыми сойти с колеи логики и потянуться за цветком туда, где цветы растут, вне полосы отчуждения. – Г.П.). Неточность исторических гуманитарных наук не порок, а лишь исполнение важнейшего для этого рода исследований требования». Ибо точность – функция правильных операций с однозначными терминами. Чем однозначнее термин, тем мысль точнее. Нетрудно понять, что о человеке, о существе, обладающем свободой воли, нельзя мыслить точно. Можно предполагать, что Столыпин, останься он в живых, все равно был бы уволен из-за несогласия с Гришкой Распутиным. А можно предположить, что Столыпин не допустил бы первой мировой войны (или по меньшей мере, революции). Из двух мыслей достойна доверия скорее та, которая не дает никакой выгоды. Куча фактов, подобранная для подкрепления идеологии, не доказывает ничего. Маркс не убедил антимарксистов. Теория этносов Гумилева, изложенная на 1000 страницах, также не убеждает меня, как на 10 страницах.

Историк не может приблизиться к истине, не сознавая своих пристрастий и не блокируя их готовность продумать противоположную точку зрения, явно неприятную и нежеланную. Историку необходимы способность к самоанализу, сознанию своей ограниченности, смирение... И, пожалуй, философская культура, умение мыслить сразу в нескольких направлениях, способность видеть слона одновременно и как хобот, и как бивни, и как брюхо, и как ноги и все это охватывать в образе СЛОН. Идеолог, занявшийся историческими исследованиями, к этому сплошь и рядом не готов. Он не понимает, зачем плюрализм? Во всех науках строгих, т.е. опертых на математику, истина одна...

Строгость мысли неотделима от строгости к самому себе. Надо годами бороться со своими полемическими страстями, пока научишься подниматься над ними и находить точку бесстрастия духа. Идеал историка изобразил Пушкин:

Так точно дьяк, в приказах поседелый, Спокойно зрит на правых и виновных, Добру и злу внимая равнодушно, Не ведая ни жалости, ни гнева...

То есть, понимая относительность исторического добра и исторического зла и в каждой партии различая ее пафос, ее осколок истины.

Рациональное и иррациональное

Известно, что никакое, даже самое деспотическое правительство не запрещало истину. Преследовались только ложь, клевета, ересь. И войны никогда не велись во имя зла. Только во имя своего понимания добра. Сперва само собою разумелось, что общего добра нет, и добро нашего племени может быть злом для другого племени. Потом, когда возникли религии с образом добра для всех и каждого, эта идея тут же была извращена, и из круговой поруки добра были исключены те, кто веруют неправильно, не по-нашему.

Исповедники научных идеологий анафематствовали тех, кто неправильно мыслят. Поэтому очень важно понять, что нет никакого единого закона, управляющего историей. Есть множество законов, противоречащих друг другу. И если Провидение как-то ведет нас, то оно действует интуитивно, по ту сторону логики. Во всяком случае, так действуют люди, избранные Провидением, – как бичи Божьи или как строители Божьего порядка. Они угадывают какую-то неожиданную, скрытую возможность и осуществляют ее.

Нет единой необходимости. Каждый вектор истории обладает своей логикой; векторы, тенденции сталкиваются, и все время происходит то, что юристы называют «конфликтом законов»: один закон разрешает, даже требует, а другой запрещает. И поэтому свободная воля личности или просто случай как бы поворачивает стрелку, и весь состав истории попадает на одну линию из нескольких возможных, иногда вовсе не самую вероятную.

Если мерить историю тысячелетиями, поворотные минуты теряют значение. Все дороги ведут в Рим. Но с птичьего полета сглаживается и все индивидуальное, духовное, придающее истории ценность и смысл. Пушкина могло бы не быть, России могло бы не быть... Остаются безликие накопляющиеся сдвиги: дифференциация культуры, социальная дифференциация, рационализация отношений с природой, рост производительных сил, роcт населения. С конца XVIII в. все это вместе называют прогрессом. Сейчас радость просветителей кажется несколько наивной. Производительные силы суть одновременно разрушительные силы, дифференциация культуры делает ее неустойчивой, взрывоопасной. Духовные глубины перестают быть достоянием каждого (как у примитивного племени, в котором каждый во время обряда совершеннолетия постигает всю премудрость). Цивилизация требует от человека повышенной ответственности за судьбу всего общества, всего человечества, а он этого не понимает и, как чеховский злоумышленник, отвинчивает гайки с рельсов. Можно говорить о прогрессе нравственных задач – и о росте разрыва между задачами и реальным поведением. Индейцы были потрясены несоответствием между заповедями христианства, которое им проповедовали, и поведением испанских конкистадоров. «Благородный дикарь», придуманный просветителями XVIII века в укор цивилизации, был до некоторой степени срисован с натуры. Можно рассматривать историю как накопление потерь. Применительно к поэзии эту точку зрения развил Мандельштам.

Зигзаги истории

Прямая линия между Эсхилом и Шекспиром, между Архимедом и Галилеем может быть проведена только на графике. Реальное движение истории ближе к зигзагу. Развитие расшатывает единство общества и тождество человека с самим собой. Деревенский житель, попавший в космополитический город, теряет духовные и нравственные ориентиры. Выходом из подобного кризиса было около 2000 лет тому назад становление мировых религий, воссоединивших человека с собственной глубиной и разноплеменных людей друг с другом. Переменились мифы. Прометей, Одиссей, Геракл уступили место Богоматери и святым. Данте отправил Одиссея в ад. А в рай вела Беатриче... Это умонастроение длилось примерно полторы тысячи лет. Потом колесо истории снова повернулось. Произошло возрождение античности, ее интереса к внешнему, к географическим и научным открытиям, – и несколько веков процессы дифференциации, рационализации, роста шли в ускоренном темпе. Пока не уперлись в новый духовный и экологический кризис.

Такое развитие можно назвать маятниковым, волновым, зигзагообразным, спиральным (подходит любая метафора). Но оно не сразу далось человечеству. Большинство цивилизаций прошлого, оказавшись в кризисе, не находили из него выхода и гибли. Образ их движения – круг. Как сказал восточный мудрец из рассказа Анатоля Франса: «Они рождались, страдали и умирали». Только четыре коалиции культур, опираясь на мировые религии, доказали свою способность переносить кризисы. Это западный христианский мир, мир ислама, индуистско-буддийский мир Южной Азии и конфуцианско-буддийский мир Дальнего Востока. В этих цивилизациях покамест центростремительные, объединяющие и сохраняющие силы оказались мощнее, чем логика, ведущая к развалу, к апокалипсису. Но опасность развала очень велика, особенно в самой динамичной, западной цивилизации, ставшей сегодня мировой. Нет никаких гарантий, что пророчество Иоанна Богослова не осуществится (не в 1 веке, так в ХХ1-м).

Русские зигзаги

Помимо общих параметров истории есть еще местные. Например, Россия складывалась не внутри коалиции, а на общей окраине западного мира, византийского мира (оставшегося неосуществленным узлом еще одной великой коалиции) и степи (постепенно вошедшей в мир ислама). Положение навязывало ей задачу нового вселенского синтеза – и не давало ни времени, ни сил сосредоточиться на этой задаче (отсюда метания П.Я. Чаадаева между неограниченной верой в Россию и отчаянием). Перекресток цивилизаций был открытым, без естественных границ, с огромными возможностями внешнего расширения и огромной уязвимостью для нашествий. Непомерно много сил уходило на ратное дело. Гипертрофия охранительной функции подавляет культуру. Самодержавие выковывает единство страны и одновременно сковывает ее.

С XVII в. угроза со стороны степи уступает место угрозе со стороны военно-технического превосходства Запада. Самодержавие Петра становится на пути европеизации. Методы Петра вызвали ряд неблагоприятных последствий, отчасти специфически российских. Но основные болезни развития повторились 200 лет спустя во всех странах Азии и Африки, захваченных вестернизацией. Всюду возникают беспочвенная интеллигенция, раскол на западников и почвенников, проблема диктатуры развития, которая легко становится диктатурой застоя.

Сохранилась ли непрерывность русской истории в советский период? Я думаю, что да. Самая склонность к прыжкам в утопию обнаружилась впервые еще в XVI веке, в опричнине. Это не просто разгул зла и не просто террор; в ней была идея перенести по крайней мере в часть державы тот порядок, который Иван Грозный видел в монастырях, создать царство-монастырь во главе с царем-игуменом. А то, что получилось безобразие и пьяный разгул, по-видимому, тоже не случайно. Практика утопии всюду унижает ее идею.

Утопия – не чисто русский соблазн, но и не всеобщий. Для нее нужен, во-первых, разум, оторвавшийся от традиции, разум прожектера, и во-вторых, привычка к «административному восторгу». В Индии такой привычки не было и утопий тоже не было; в Китае утопии создавались и были попытки осуществить их. На Западе эмансипированный разум сочинил множество утопий, но они оставались интеллектуальной игрой. Там не было достаточной силы «административного восторга». В России неустойчивость традиции (несколько раз менявшей свою ориентацию) и неограниченность власти создавали идеальные условия для утопического эксперимента. Тенденция к нему прорывается в крайностях петровских реформ, в затеях Павла, Аракчеева... Волошин, современник военного коммунизма, связал все, о чем я говорю, в одной фразе:

Дикий бред военных поселений,
Фаланстер, парадов и равнений...

Ленинский прыжок в утопию был достаточно «почвенным», укорененным в традиции; и вместе с тем он мог бы не состояться. Если бы Фаня Каплан попала туда, куда целила, – все бы развалилось. Троцкий в 1935 году записал в своем дневнике, что если б убили его, Троцкого, то революция преодолела бы кризис и продолжалась, а если бы Ленина тогда, в 1918 году, убили, революция бы погибла. Система, которая подымала Сталина, еще не сложилась. Все держалось на политическом гении Ленина. И другого такого гения не было. Это говорит Троцкий, который отнюдь не страдал избытком скромности. Ленин был сгустком своего времени, полного неутолимых порывов к чему-то небывалому и трезво практического в выборе средств. Попади Фаня Каплан в сердце – мы считали бы большевизм авантюрой.

Но то, что было, было. И все равно опять выплывает общее для послепетровской России: интеллигенция, западничество и почвенничество, проблема диктатуры...

В мире открытых вопросов

Как же избежать новых интеллектуальных соблазнов, новых призраков прогресса (который все спишет), светлого будущего, окончательного решения, возвращения к букве Писания, дух которого по-прежнему не понят, и т.д.? Можно ли научиться жить перед лицом бездны непостижимого, в мире открытых вопросов, не сведенных с концами концов? Один и тот же человек то справляется с этой задачей, то сам надевает на себя шоры – как Достоевский в строе своих романов и в «Дневнике писателя».

Мудрецы Востока еще до Рождества Христова знали, что Целое нельзя высказать, можно только подсказать, подтолкнуть рождение образа Целого. И способность понимать подсказку нельзя дать каждому. Ее только иногда удается передать магией поэтического слова или живым общением учителя с учеником. Так старцы упанишад передавали свое понимание атмана и христианские старцы – свое чувство Бога. Так великие диагносты создавали медицинские школы, передавая способность определять болезнь без всяких приборов...

Не могу не вспомнить поразивший меня случай. Первая моя жена накануне операции была на консультации у терапевта. Бегло взглянув на женщину, вошедшую в кабинет, он спросил:

«У вас фиброзная каверна легкого?» Пораженная Ира подтвердила. «Пусть Богуш (хирург) еще раз подумает», – сказал консультант. Богуш еще раз не подумал, операция кончилась смертью. Логически Богуш был прав. Операция (резекция легкого) при таких-то данных была рекомендована. А консультант угадывал организм как целое. Не до конца, чтобы запретить операцию, но достаточно, чтобы заподозрить недоброе.

Примерно то же происходит при операциях, которым подвергается общество. Многие найдут это сравнение неубедительным. Но именно смерть Иры на операционном столе изменила мое отношение к социальной хирургии, к революции. Перечитывая «Вехи», я подумал: Бердяев, Булгаков и еще несколько человек заподозрили недоброе и советовали хирургам не идти на риск. А у хирургов была точная (однониточная) теория, и страна была положена на операционный стол. Что противопоставили теории веховцы? Свои интуитивные оценки. Свое разномыслие. Они не сходились друг с другом во многих частных суждениях и не сделали никакой попытки сгладить это. На человека, требующего руководства к действию, «Вехи» должны были произвести впечатление профессорской болтовни. Но это книга единого духа, и сейчас, через 80 лет, поражающая своей верностью жизни и даже в частностях почти пророческая.

Война империалистическая и война гражданская

Есть что-то общее между «Вехами» и столыпинской аграрной реформой: им не хватило времени, нескольких десятков лет спокойной жизни для спокойного внедрения в обычай. Этого времени история не дала. Дала войну, перенапряжение всех сил страны, распутинщину, революцию... И в обстановке глубокого кризиса победило влечение к теории, дающей обещание простого и окончательного выхода.

Кризис начался с самого обычного: с войны, объявленной тремя императорами, законными повелителями трех великих империй, вся история которых основана на войнах (мирным путем империи не создаются). И тут на всякого мудреца оказалось довольно простоты. Ни один из великих русских мыслителей не понял, что война в XX веке стала чем-то чудовищным и недопустимым. Впервые под ружье были поставлены десятки миллионов людей. Впервые вся гигантски возросшая мощь промышленности была повернута на разрушение. Впервые газеты объединились в пропаганде ненависти и практически слились в тоталитарную интеллектуальную машину. Наконец, впервые сделан был шаг к созданию тоталитарной экономики. Ленин не ошибся, увидев в германском государственном капитализме практический подступ к плановому хозяйству. Кайзеровская военная экономика была прототипом гитлеровской военной экономики, а гитлеровская и сталинская – близнецы-братья.

Ленин очень во многом не ошибся. Ожидая всю жизнь социального катаклизма, он увидел то, что другие не увидели (не хотели видеть): что начался «настоящий XX век» (Ахматова), совершенно новая эпоха, и открылись огромные возможности «превратить войну империалистическую в войну гражданскую» и броситься в Утопию. Чем это все кончится – он не видел. Но кончилось (кончается) уже в конце XX века, на пороге XXI-гo, a возможности ХХ-го Ленин угадал замечательно (на уровне политика – гениально). Поэтому он рвался к власти, захватил ее и сумел удержать. Ленин был медиумом апокалиптической силы, вырвавшийся на поверхность истории, одним из тех, кто подвел человечество к нынешнему порогу преображения или гибели.

Сейчас здание, заложенное Лениным, в обломках; но в мире бродят другие идеи, способные вызвать ложный энтузиазм. И задача времени в том, чтобы освободиться не от одного марксистского дурмана, но от всякого опьянения однониточной теорией, в том числе антимарксистской теорией. Группа риска идей принципиально открыта. Опыт Ирана включил в нее мусульманский фундаментализм. Возможно движение (и тоталитарная система) с лозунгами экологического равновесия, спасения народа от наркомании и алкоголизма, от аэробики, от коррупции, наконец. Демагоги оперируют самыми завлекательными лозунгами. Цель вовсе не должна быть людоедской. Людоедство осуществляется на пути к цели. Если народ заболел социальной горячкой и нашелся подходящий лжепророк.

Решают люди (состояние народа, его потребность в вожде, характер вождя). Был бы человек (говорили когда-то в ГПУ), а статья найдется. И идея найдется, если есть массовая потребность порвать с прежней жизнью, рвануться в будущее, рвануться в прошлое. Сперва в будущее, потом в прошлое. Сперва в национализм мировой войны (1914-1917), потом в интернационализм до нигилизма, потом снова в национализм. Из огня в полымя и из полымя опять в огонь.

Вход в точку покоя

Замечательный американский ученый Роберт Белла пишет, как он освободился от рабства идей: «Я увидел, что безусловная приверженность любой личности или группе необходимо становится демонической. Ничто человеческое не выдерживает этой тяжести. Безусловная приверженность коммунизму или свободному миру одинаково разрушительна. И я познал, что тьма внутри, что все мы убийцы в своих сердцах... Единственная разница между мной и человеком, схваченным в поножовщине, – то, что он как-то получил меньше благодати. Чувствуя все это, я не мог больше ненавидеть или оправдывать ненависть...». С этих пор Белла отказался от всех однониточных «как надо» и поставил себе одну высшую цель: «удерживать деятелей от охватывающего их транса».

Роберта Беллу можно назвать американским веховцем. Как и наши веховцы, он прошел через захваченность марксизмом, поплатился за это (в период маккартизма он вынужден был уехать в Канаду) и в конце концов пришел к религиозным убеждениям, более глубоким, чем бессознательно усвоенная и легко потерянная семейная традиция. Название его книги основано на стихе американского поэта Стивенса: «Мы веруем без верований, поверх (или по ту сторону) верований».

Бог есть дух, и этот дух живет в человеческом сердце, подсказывая ему образы истины. Но ни один образ, ни одна идея, ни один человек не вмещают в себя всю полноту истины и недостойны раболепного поклонения. Достоевский говорит моему уму и сердцу больше, чем Толстой, но он одержим был страстями, от которых Толстой свободен. Толстой почувствовал, что наша урбанистическая цивилизация становится чудовищной и экологически невозможной (у него не было понятия «экологический кризис», но чувство было). Однако рассуждения Толстого прямолинейны, как телеграфные столбы, и «Крейцерова соната» вызывает у меня отвращение. Я с глубоким сочувствием прочел два тома «Архипелага», но не мог читать «Колесо», а «Раскаяние и самоограничение» прочел с чувством протеста (хотя общие положения, с которых начинается эта статья, готов подписать своею рукой). Я разделяю ту оценку, которую Даниил Андреев дал Ленину: не насквозь демонизированная личность, подобная Сталину, а деятель, охваченный трансом, «ражью», как называла его захваченность Надежда Константиновна, почему-то употребляя слово «раж» в женском роде (об этом в книге Валентинова «Встречи с Лениным»). И я вижу спасение не в том, чтобы проклясть Ленина и взорвать его памятники, а в том, чтобы научиться действовать, не впадая в раж.




Часть первая здесь



Гостиная Григория Померанца





Rambler's
Top100


левиртуальная улица • ВЛАДИМИРА ЛЕВИ • писателя, врача, психолога

Владимир Львович Леви © 2001 - 2024
Дизайн: И. Гончаренко
Рисунки: Владимир Леви
Административная поддержка сайта осуществляется IT-студией "SoftTime"

Rambler's Top100